За экраном
Шрифт:
Сейчас ни к чему, да и вряд ли я смогу подробно и стройно изложить систему Переверзева, для этого лучше обратиться к его книге и статьям его учеников. Я могу говорить лишь о том, что стало частью моего личного опыта и моего вкуса, моею собственной способностью читать и анализировать литературу.
Основой, зерном его подхода к произведению литературы был тезис, что бытие писателя определяет стиль произведения, его образную систему. Он считал, что в области политики и публицистики мировоззрение и идеология действительно играют решающую роль: дворянин или буржуа, порвав со своим классом, может честно служить другому, защищать его интересы, идти на жертвы и даже на смерть. Однако музы подвластны
Партийность он дополнял художественной партийностью. Только в этом случае, считал Валериан Федорович, рождаются произведения художественные, а не тенденциозные. Отсюда и группировка образов, «автогенные» и «гетерогенные». «Автогенные» – это типы, являющиеся органичной частью самого писателя, его «двойники», «дети», «братья», живущие в его душе. «Гетерогенные» – написанные «со стороны» и только в той мере художественные, в какой они являются частью его бытия. Так, крестьяне Тургенева – это крестьяне дворянского бытия, крестьяне человека, стремящегося постичь их горе и радости. Поэтому и Базаров, и Платон Каратаев – это часть мироощущения среды Толстого и Тургенева.
Как только в силу вступает рацио или только мастерство, тенденция торжествует и художественный мир разрушается, становится умозрительным: произведения лишаются художественности, становятся публицистикой, беллетристикой, а порой и халтурой, явлением массовой культуры. Отсюда его понимание стиля. Стиль – это человек, его бытие. Книги о Достоевском и Гоголе, статьи о социальном заказе, в которых утверждалось, что в искусстве существует не заказ , а приказ, и приказ этот может дать себе лишь сам художник, ибо заказ, в том числе социальный, – это чужая воля…
Естественно, такие утверждения в корне расходились с позицией РАПП и журнала «На посту», во главе которого был Авербах: «Ты стоишь жандарма вроде на посту литературном»…
Обвиняли Валериана Федоровича и в меньшевизме, в том, что он развивал лишь ошибочные стороны плехановского взгляда на искусство. Его взгляды были чужды и формалистам, которые видели лишь имманентное развитие искусства (сюжет рождает сюжет), и историко-культурной школе.
С 1928 года начинается разгром «переверзевщины», размывание его школы, отход его учеников. Коммунистическая Академия осуждает его метод в литературоведении, и уже к началу 1930-х годов Валериан Федорович практически не имеет возможности преподавать, статьи его не печатаются и «переверзевщина» становится синонимом меньшевизма в литературе.
В заключение о превратностях судьбы. После роспуска РАПП и свержения его идеологов Леопольд Авербах, глава РАПП и вдохновитель разгрома «переверзевщины», переходит на работу в редакцию «Истории фабрик и заводов» и руководит этим изданием, находившимся во дворе особняка Горького на Малой Никитской. Я там часто бывал и должен был написать историю «Серпа и молота». В редакции я вновь встретил Переверзева. Авербах, с одобрения Горького, дал ему заработок для скромной жизни. Вскоре, однако, не стало ни Авербаха, ни редакции «Фабрик и заводов», ни Валериана Федоровича… Вернувшись в 1956 году, он занимался древнерусской литературой, а на что жил – не
…Университетские лекции кончались в два часа. Вечера мы часто проводили в клубе или на шумевших повсюду диспутах – в Политехническом, в ГАХНе (Государственной академии художественных наук на Пречистенке), а также в других учреждениях, называемых тогда исключительно аббревиатурами: РАНИОН, АРК, Вапп или Мапп…
Первые годы в университете – двадцать шестой, двадцать седьмой – были аскетическими: никто не носил галстуков, только толстовки и косоворотки, девочки – красные косыночки, строгие кофточки и даже гимнастерки. Я помню, как я со студенткой Мирой, дочкой известного московского врача, пошел во 2-й МХАТ и повязал галстук своего дяди. Мира была в темном крепдешиновом платье и в лаковых туфлях. В фойе нас встретил секретарь комитета комсомола МГУ Омельченко, человек озлобленный и крайне подозрительный. Он посмотрел на нас испепеляющим взглядом, как на классовых врагов. Я долго не мог забыть мой скромный синенький галстучек… Года через два в ТРАМе шел спектакль «Галстук», в котором доказывалось, что человек в галстуке не может быть хорошим комсомольцем.
В укладе студенческой жизни еще сохранялись старые университетские традиции: я уже упоминал, что многие носили студенческие фуражки (я все собирался купить, но так и не решился), продолжали существовать землячества, был совет землячеств. Мои друзья Успенский и Баранов состояли в вологодском, а я – в северокавказском, вернее, терском, куда входили пятигорцы. Посещение лекций было необязательным. Мы ходили на лекции тех, кто давал пищу уму и сердцу. На скучные лекции ходили по очереди, чтоб не лишать профессора зарплаты. На таких лекциях сидело и дремало человек восемь-десять дежурных студентов.
Лекции Луначарского, Переверзева, Рожкова, Сакулина, Преображенского посещали студенты с разных факультетов, аудитории были переполнены, и с трудом можно было найти место. В ту пору профессора еще читали собственные курсы, а не излагали признанное и давно известное. Семинары были по выбору. Я занимался в семинаре Геннадия Поспелова. Это был семинар по Тургеневу.
К концу семестра объявляли минимум и максимум экзаменов, минимум сданных предметов гарантировал перевод на другой курс. Готовились к зачетам главным образом в фундаментальной библиотеке или в библиотеке семинарского корпуса, который располагался рядом с консерваторией на улице Герцена, где сейчас юридический институт. В большом зале консерватории в ту пору помещалось кино «Колос», где мы смотрели лучшие заграничные ленты.
Столовки были на старых дореволюционных местах – на Бронной и в Георгиевском переулке. Обед стоил двадцать пять копеек.
Мои университетские друзья были выходцами из семей специалистов, детей которых тогда только начали принимать в вузы, или рабфаковцами. Москвичи – младшее поколение представителей московской интеллигенции – держались особняком, были более начитанными, чем провинциалы и рабфаковцы. Дух землячества был очень силен: мы дружили между собой и гордились своими земляками. А у меня земляков было много: и царицынские, и севастопольские, и пятигорские.
Надо сказать, помимо университетской, у меня была еще своя, особая вечерняя жизнь. Два-три раза в неделю мы собирались на вечеринки. Двое моих приятелей, Шура Цепелинский и Моисей Вихман, имели доступ в кружки так называемой «золотой молодежи». Там же бывали мои двоюродные сестры и их подруги. Собирались вечером у кого-нибудь на квартире – а была она только у редких, избранных людей, остальные жили по пять-шесть человек в комнате, и ни о каких сборищах не могло быть и речи: самим спать приходилось на раскладушках, сундуках и даже роялях…