За гранью безумия
Шрифт:
Он вернулся в комнату. Дочь уже успела одеться: фуфайка, материна душегрейка, шерстяной платок, на ногах – материны же полусапожки. Не замерзнет, если что. Пока Федор искал порты и косоворотку, Гордей собирал ценности: дедову бритву с инкрустированной ручкой, его же часослов столетней давности, сапоги, купленные еще до революции, но надеванные лишь восемь раз, расшитую шаль, оставшуюся от тещи, – все это он завернул в чистые полотенца, упаковал в солдатский вещмешок, плотно завязал горловину.
– Держи! – протянул сыну. – Отвечаешь головой!
Федор кивнул. Гордею захотелось потрепать мальчишку по волосам, обнять,
Гордей накинул тулуп, сунул в карман краюху хлеба со стола, обвел взглядом сына и дочь. Оба чертовски походили на мать.
– Готовы? – сказал он. – Нам надо на крышу.
– На крышу? – глаза Федора загорелись. – Ничего себе!
– То-то и оно, – сказал Гордей. – Давайте за мной.
Забирались с крыльца. Одного за другим он подсадил детей, затем с грехом пополам, чуть не сорвавшись в последний момент, вскарабкался сам. Крыша была покатая, добротная, тесовая, перестеленная всего-то в позапрошлом году. Они втроем уселись на коньке возле печной трубы, стали есть хлеб и смотреть, как спасается деревня.
Вода прибывала невероятно быстро. К рассвету она поднялась до уровня окон, хотя рассвета как такового не случилось – со стороны реки приполз грязно-белый туман, настолько густой, что солнце сквозь него казалось тусклым, издыхающим фонарем. Им был виден только собственный двор, деревья на соседских участках да дом через улицу. Вода была мутной. Она несла мусор. Она несла ветки и жерди от заборов, и обрывки цветастых тряпок, и игральные карты, и чью-то фуражку. Она пахла зимой и Тониной смертью.
Федор долго крутил головой, вглядываясь в хаос внизу. Потом тяжело вздохнул:
– Не видать Султанки.
– Уж за него не волнуйся, – подмигнул Гордей. – Этот старичок себя в обиду не даст. Доплыл, небось, до какого-нибудь холма, сидит там, нас дожидается.
– Правда?
– Правда, сынок. Ему ж проще, чем нам. Зверям завсегда проще, чем людям.
– Курям не проще. Они вот утопли.
Гордей вынужден был согласиться:
– Они – да. Но мы б их так или иначе съели.
Федор задумался, замолчал. Туман становился все плотнее: в нем полностью растворились ветви яблони, росшей на заднем дворе, и уже едва можно было различить контуры крыши дома напротив. Где-то закричал и почти тут же затих младенец, в другой стороне испуганно непрерывно блеяли козы.
– Нас спасут? – спросил Федор. Похоже, от гибели кур он плавно перешел к размышлениям о собственной смертности.
– А чего нас спасать? – улыбнулся Гордей. – Нам и тут хорошо. Верно же?
– Воды больше и больше, – подала голос Глаша. – Почему она прибывает так быстро?
Потому что кое-кому не терпится добраться до меня, подумал Гордей. Но вслух ничего не ответил, пожал плечами. Он был не силен в подобных вещах. Глаша, смерив его долгим, изучающим взглядом, задала еще один вопрос:
– Кладбище ведь тоже затопило?
– Да, наверное.
– Матушкина могилка теперь на дне, – сказала Глаша. – Как будто она там осталась, внизу. Мы поднялись, а она осталась и утопла.
Гордея передернуло от этих слов: «на дне», «утопла», «внизу». Он сжал кулаки, загоняя вглубь внезапно вспыхнувшую злобу. Дочь еще какое-то время смотрела на него, нахмурившись, потом отвернулась. Захотелось встать и отвесить ей хорошую затрещину – пусть знает, как с отцом разговаривать, и не смеет больше нести разную чушь. Минуту спустя он вдруг понял, что, скорее всего, видит ее в последний раз, и чуть не заплакал от жалости к себе.
– Нас спасут? – снова спросил Федор. – Тять?
– Спасут, – сказал Гордей.
Туман сгустился настолько, что ничего больше не осталось, кроме их крыши и бурлящей воды вокруг. В нем искажались, глохли звуки, и время тоже искажалось и глохло, замирало в растерянности, не зная, в какую сторону идти. Солнце было где-то там, где-то в небе, его едва хватало, чтобы знать: до ночи еще далеко. Они сидели в тишине. Проголодавшись, прикончили хлеб. Федор как раз доедал последний кусок, когда плеск воды с одной стороны стал громче, и, возникнув из небытия, в угол крыши ткнулась носом лодка.
– Слава тебе, Господи! – воскликнул дед Захар, откладывая в сторону весло. – А я уж боялся, все, пузыри пускаете с карасями.
– Держи карман шире!
– Говорят, смыло к чертям дамбы на малых реках. Вот и накрыло нас.
– Может быть, – сказал Гордей, поднимаясь. – А может быть, и нет.
Он помог перебраться в лодку Глаше, потом Федору. Поцеловал сына в лоб, похлопал ладонью по вещмешку в его руках:
– Здесь вещи, которые можно продать, ежели что. Не жалейте.
– Эй, а сам? – дед Захар непонимающе уставился на него. – Залезай.
– Не, – сказал Гордей. – Плывите. Так устойчивее, надежнее. А я… я…
– Ждешь гостей, – сказала Глаша. – Да?
– Точно. Я подожду.
Дед Захар открыл рот, чтобы возразить, но, видимо, было в лице Гордея нечто, обрекающее на неудачу любые аргументы. Старик только вздохнул, перекрестился и, бросив на соседа полный сожаления взгляд, оттолкнулся веслом от края крыши.
– Тебя тоже спасут, тять! – крикнул Федор.
Гордей помахал ему рукой, и лодка скрылась в тумане. Оставшись один, он склонился к воде, зачерпнул полную ладонь, умыл лицо. На губах остался гнилостный привкус, поэтому пить он не стал, несмотря на саднящее, пересохшее горло. Вернувшись на конек, прислонился спиной к трубе. В ту же секунду, не тратя времени даром, страх вновь обвился вокруг шеи, зашипел по-змеиному. Налились сырой тяжестью руки, сердце забилось неровно, с перебоями. Каждый вдох причинял боль. Неужели у всех так, подумал Гордей. Неужели у всех так в самом конце? И с Тоней случилось то же самое? Она тоже была в ловушке, заперта в болезни, как он – на этом крохотном тесовом островке. И вокруг нее висела непроглядная мгла, в которой едва различимыми тенями двигались муж, сын и дочь. Не докричаться.
Солнце – если это все еще было солнце – болталось теперь вверху, в самом зените, но ему по-прежнему недоставало силенок, чтобы разогнать туман. Может, оно и не пыталось. Гордей старался заставить себя дышать ровно, смириться с судьбой. Что толку трепыхаться? Он заслужил наказание, осталось только получить его. Но тело, еще не старое, еще годное к жизни, не желало сдаваться без боя. Оно бунтовало против рассудка, стремилось к побегу: прыгнуть в воду и плыть прочь – куда угодно, лишь бы не оставаться здесь, не ждать, когда сомкнутся над головой черные, грязные волны.