За мной следят дым и песок
Шрифт:
Но почему праведники панели, в едином лице — палачи и адвокаты… или жертвы и тех, и других — наливают полноструйные и пенные суеты, или разливистые и судоходные — не из королевских урн, а из плоских собственных плевательниц и горшков? Вернее, для чего саботажникам наполнять — русло грома? Если рвутся — объявить себя, зачем же — под шумок? На разверстых грохотах? На ревущих во многие транспорты магистралях и прочих воющих тварях? Заталкивая обратно в ближайших — их собственные тексты, впрочем, столь же порожние, как и присутствие, ибо половина рта — дым, а другая — прах. На выхлопе тысяч кресел, прочитавших: конец, finish, finita? Отчего — сразу все и одновременно? Или в этой долине быстролетной сени… в этой аллее птичьего помета асимметричен и асинхронен — каждый? Да вскричат, в таком случае, те лишенные воспарений, кто ощущает себя — сейчас и здесь. Миг слева и миг
И вообще — кому и зачем вы рассказываете свою полинявшую, тупиковую жизнь? Не надежнее ли — умолчание и хранение — в злате? Вернее — почему не специальному комитету? Особой тройке, у которой еще больше внимания? Впрочем, мало ли в свете операций, в коих не прослеживаются ни резон, ни порода? Да не оступятся и не сорвутся, штурмуя крутые горы абсурда…
Жантильная и фитильная старушенция, сдувшаяся до грифа, до питающихся — вчерашним, чтоб не сказать — падалью и мертвечиной, непререкаемо заявляла:
— Между прочим, еще вчера на вашем месте стоял тот, кто слышал — сразу всех!
— Вы же нас услышали, — констатировала конфузная Клок. — А идущий с подслушанным… с краденым… с перехваченной вестью никогда не споткнется и пройдет все посты и все обстоятельства времени, места, риска, и свободы выбора и торговли…
— Кажется, именно вы, милейший, строите из нас — капеллы или сливаете в оперные хоры… а мы слышим — штучный экземпляр, — вставлял гражданин Максимилиан, гнутый по ущербу максималист. — Натурально, самый неподражаемый. Вопиющий в пустыне.
— Это вам угодно разводить додекафонию, а мы не слышим друг друга, — ехидно замечал разносчик. — Хоть убейте, не слышу никого, кроме себя.
— Да нарочно гонят свои резюме в общий гул, — лениво говорила Несравненная Прима. — Их кровь, и желчь, и квас — коллектив! Вниманию — обремененных своей индивидуальностью и необщими выражениями! — возглашала Прима. — Желающих стереть — случайные черты и другие навороты и заморочки! Кто надоел себе и всем — своей оригинальностью? Задрючил — неповторимостью и еще кучей стрихнина и готов покаяться? — и по почину проводника пилигримов, патрона странников и гуляк, возносящего в маяки — свой зонт, полагая — куда-нибудь завести доверчивых и впутать в лабиринты чужого города, Прима вздымала свой лавирующий между котом и хряком телефончик, своего дьяволенка, свинью химеру, переслоенную контрапунктами кошки, и объявляла голосом орхидей и лилий, примеряющих утренние алмазы росы, лучшие друзья орхидей и лилий, даже необработанные: — Уничтожаем отпечатки вашего присутствия. Выпариваем и выжигаем след… Покупаем персональные данные.
Ваш Тот, Кто слышит многие языки и даже больше… поскольку кому-то представляются — уникальными, а Вашему Внешкору — типажными, тождественными и даже неразличимыми, и легче легкого — принять сестру за брата, или два голоса за один и слепить — в андрогина, в Макропрозопа, в амфисбену… а то склеить кого-нибудь максималиста — чуть не с кем-нибудь кондуктором, и разбери-ка, кто неподкупный напирает:
— Товарищ, что вы собой весь проход загромоздили вместо стада баранов? А каким еще языком с вами разговаривать? Забиваю на франсе и на дойче. Отчасти. И на сленге утопающих в пропасти… — а какой окривевший перебивает: — Я, только я — лучший кандидат в кондукторы! Жена сбежала, с предками покончено, потомство перелетело три моря, других сестер и братьев — ни двора, ни кола…
Ваш Сорвавший Слух Доброволец обращается к ретивой, доброезжей, рысистой армии — на гребне, к величественной двадцатке или к еще более могучей восьмерке наделенных — третьим глазом… точнее, третьей ногой, почти кентавров. В частности — к тому, кто на четырех столпах, у кого — обстоятельное седло и бордовая мантия, пропустившая поземку снега или оплетку горностая… к господину-трону Бордо, ибо уверен: подлейшие многие языки, эти непроизводительные, но пропарывающие и парафинящие столь невообразимы, так самодовольны и нарочиты, чтоб накрыть Вашего Корреспондента, просквозившего их ураганный лес — волевой лесой, ледяной нитью и бечевой, расседлать Потрясающего Копьем — в одного из скопища! Чтобы погасить лидирующего и умертвить — все, о чем звонит этот колокол, и посему неволят — перекрикивать их, выворачивая горло! Но еще ужаснее — Вернейший может не расслышать Ваши позывные, прохлопать — Ваш Высочайший ответ!
Настоятельный Друг Вашего Высочества пытался задобрить отъявленных, ублаготворить снедающих. Не он ли подбросил голытьбе — довольство, дольнюю экипировку, с отменным реализмом закусившую сии языки? Правда, не удержался — и взвил над самой сухопарой фитиль и обложил копотью
Однако в этом слепящем пространстве, чьи солнца расфасованы — на стеклянные и медные, каменные, деревянные и бумажные, на кимвалы, имена, счастливые номера и на телеграммы-молнии велосипедных рулей, где прокатывают по карнизам садов — садки яблок, сплющенных в медальоны пламени, а по рантам парадных дверей — след льва, где фюзеляжи трамваев и троллейбусов переплавлены из горящих планов и разносят гул и порох — на километры, хотя не догонят — блеск рельсов и гул тщеты… В этом маковом поле, чьи пунцовые всполохи расклеены на всех стенах и вплетены в косы фонтанных и иных поливальных вод, в этом разящем, сокрушительном свете даже верная Вам тень Истинного Добровольца мечется от огня и прирастает к Самому Надежному с девяти рубежей… хотя, увы, ошибается! Путается — и то подверстывается к пылу отвергнутых влюбленных, то — к сверкающим взорами изгнанникам и, наступая на их потери, и поскользнувшись и качнувшись, переплескивает их слезы — в солонки с инеем, и в кокарды идущих в море иных предпочтений и тождеств, и в диадимы выходящих из моря… Вернее, на раздолье, залитом Вашим сиянием, зрелища перескакивают с пятых на десятые — так что эти лопаты-языки, возможно, и в самом деле принадлежали — воскружившей над Вашим Добровольцем говорящей каланче и пошлякам-курантам, только и знающим ковыряться стрелой в зубах. При Вернейшем, несомненно, щелкали рапирами и выпадами провода, и что-то артикулировали светофоры, семафоры и дребезжали знаки дороги и вся кладь воздухов… Например, фонарные мачты свистели песнь официантов, пронося над плечом поднос с горящими пуншами или дискосы, им вторили верстовые столбы, пронося круги блужданий. Что-то заворачивали винторогие буйволы-капители и финтили кариатиды, исповедуя между исповедальным — дородный топлес, и бахвалились мемориальные доски, и даже провалившиеся пасти цоколей бухтели губой и вшаркивали словцо-другое… Вам определенно будет доложено более определенно, когда рассеется свет.
Дата сообщения: Тертая тетка Тысяча пересчитывала свои крыши и крыши, и каждую набирала — с нового абзаца снега и времени, с бордовой, то есть с красной строки заката, а может, раскладывала на просушку страницы книг, писем, рапортов, но скорее — на отбеливание… Да храни их библиотека — или тот неузнанный, погруженный в багрянцы светилен, уже садящихся в коптильни, тот размашистый, кто проходит метель эспланады, перелистывая семь саванов ее чистоты или семь коверкотов сна, или семь башмаков на оттаявшей под стеной полосе, и охотно превращаются в голубей, вобравших все свои выпуклости — в перья тьмы, дабы не истаяла, и заношены, не исключено, на воздушных трассах.
К дальним колоколам пристраивались — бой курантов, трезвон трамвая, и крик надсадной вороны, и визгливый скребок, неутомимо крошащий с асфальта лед.
Некто размашистый, в наметенном нарукавнике-налокотнике, раскрывал форзац перехода, снежную тропу в весну — и метил ее замерзшими ягодами боярышника и рябины…
СПЛОШНЫЕ ПРИКЛЮЧЕНИЯ
Сразу от подъезда налево — вдоль двора, затем направо, еще раз налево — вдоль другого двора, опять направо — и дальше только вперед и вверх.