За мной следят дым и песок
Шрифт:
Наконец, сколькими головами оперирует провидение — и кто их выставил в незашторенном, но заниженном аутфите? Вещуны, консервативно застрявшие в низком — в майке ретрограда и трусах мракобеса, с эстафетой пива, гаруспики, изучающие внутренности предпоследнего пирожка стронут завтра — к изобилию и пирам. Курители опиума — не в рамных крестах, но в пропеллерах и в блистерах, близких к трагедии: разгерметизации лоджии пилота, завещают поколению завтра — не подшивку «Огонек» и гашенную огоньками табуретку с вырезанным сердцем, но — высоту!
Повешенный шевелюрой к дольнему рекомендует — непредвзятые ракурсы… или застрахован валетом — к верхним симпатизантам? Тогда наверняка — к высокому покровителю.
Затертая
Независимый наблюдатель — открытка «Пустой интерес» — к l’egalite и la fraternite, никакой разделки объектов — на близкое и дальнее, на подготовительный период и осмеяние результатов… Или к широкому поприщу: к работам со средой.
Наконец, что говорит — говорящий инвентарь? Другая засада — герани, фиалки, филиал манговой рощи, эманация мирового древа — вероятно, к земному эдему.
Провидеть будущее — в случайном: стальном блеске стрекозы, мутирующей — в заколку, ключ… в штопор — к двери, замкнувшей истину. Во внезапном вылете кошки, топора, абут и анет и их орбите — и в предсказуемом, преднамеренном… Вычислить эпоху — по диаметру и куриному квохтанью циферблатов, и расстояние — по треску карт. Кто-то нашептал мне: можно свернуть проигранные земли — в атласную колоду и в атлас, и сощелкнуть упущенное время — в рогатку, циркуль, щипцы — и надуть остановленными все свои опусы. Покупатель изрядного адаманта вправе пожаловать ему — собственную фамилию. Той же неодолимой силы.
Не похитить ли на проселке меж зачеркнутым днем и уже проступающим, пока мое имя в сексте мрака, окон неоконченный пасьянс, в сумерках разложенный на стенах… еще не сошедшийся, но уже принесший триумф муз? Кроссворд, чьи клетки пересеклись на мужах, засвеченных в той и в этой любовной линии. Информационные окна со здравием вождя — с его ежедневным давлением, со скоростью крови и гнева… вряд ли — книга перемен, бытие колосса неподточимо, а дурными показателями вооружатся наймиты! Посему неотличны — в понедельник первой молодости и в пятницу — шестой, точнее, переведены в здравицы — преданным взводом санинструкторов, перетирающих в пещерах священного тела — сосуды красных и белых глин, и гагатовых и изумрудных. Да и все человеки подобны единому образу… заодно прибрав его драгоценные амфоры и раковины. Медицинские карты Адама Кадмона.
Опознать день за тьмой — по книгам деревьев, чьи фронтисписы — клирос, и колонтитулы — хоры: пышут патоками птичьих, но страницы бывают переложены — свежими соцветьями: стихийной ассоциацией и ошеломляющей и магической метафорой, сносящей — вещи, не знающие друг друга, или сносящей преграды: чужеродность и остраненность мира, или уничтожающей пространство. Зато ходовые листы, переложенные — лишь сравнениями, и лишь с соседней сотней, обещают — гладкую стезю, столбовую ширь, никаких внеплановых метаморфоз! И не подтверждает ли тяготение непобедимой сборной — здорового большинства сочинителей — к рифме, вынянченной поколениями, к тысячелетним и не дряхлеющим розам и соловьям — присутствие Абсолюта?
Как общая на чиновных — мировая окарина, исполняющая длинноструйную песенку «А на всех я не разорвусь!..» — и один на трамвайных вожатых безутешный вопрос: я кому говорю, вагон не резиновый?
Как день спасения, дарованный — только уверенным, что не расплетут — на редакции, изводы, третьи редакции, и что, проходя долготу от ступеней рассвета — к руинам заката, не готовы служить двум и трем идеалам и не хотят получить — все возможное, и одновременно — и покрупнее.
Но любые предсказания, несомненно, пророчат мне — неподъемные радости: всякий новый день Господень — как тысяча лет… И тысяча лет — как один день, но эти сожаления — может быть, уже не мои.
Чуть отмахнуть — расписной полог тропы, расписавшей пейзаж свой — по мгновеньям, прошляпить — ее исполненность и размеренность шага, и на вдох отпущены — не сбежавшее молоко и булочники восхода, но нашествие сиреней — прекраснодушные, начатые — не с земли и шантеклерской огласки, а сразу — с капителей и с притолок, и чертят в воздухе раскат за раскатом, вдруг сбивая спирали шпилей, пинаклей, фиалов — на интернатские спальни с заточенными в съеденный куль синими подушками, на голубые чашки щербатых пилигримов, и на алюминиевые цепные чаши с перронных титанов, и бессчетные ветки рельсов и отведенные рельсы веток… на необдуманные вопрошания: правда ли, что все путешествующие возвратятся? И качают сизые и белые паровозные дымы, а чуть длиннее ветер — покрапывают мелким крестиком и всех опыляют — в свою веру.
И как наворачивается на глаза и слезит их лазурь, так наплывают на горные селенья сиреней — холмы Иерусалимские и взбирающаяся по порогам — ватага домиков в жарких черепицах и, воссев на закорки теней, подтягиваются к кварталам небесного града.
Так на длящуюся, дрогнувшую минуту набегает — время гранатовых яблок, созревших — к моему восемнадцатому рождению и к двадцатому, и кипер, и шафран и нард… или, вычитая помехи эфира, изрядная полоса картофельных яблок — в румяном сельском ландшафте, вынесенном с окраины осени — в дар начинающим университеты. И рассыпаны, но зато раскатили праздники урожая — до лестницы горы, обещанной другим координатам и гармониям.
Так на ближние деревья навертывается — давно прошедший верхний лес, он же — горняя дорога от свершения поля, день за днем поднимавшая в облако горбатые транспорты, но — ни пешего, путь, вероятно, длинен, и над первым, пчелиным на глаз кордоном облепих подъемники вытягивали на кручу — мосты сосен, шли желтые волы под желтыми кронами, толкались на взлете вагонетки с зеленью ратей и облитые выпушкой кабриолеты, фургоны порфирного, соломенные подводы, и качали наверх косматые тюки кустарника. И, мелькая все выше и обгоняя друг друга, прибегали — к неслыханной глухоте и прелести.
Однако низведенные в запасающихся, в несущихся с сачками за яблоками, или в наползающих — с мешком и с глиняными по локоть руками, лепящими сытость — на круглый год и еще на чуть, мы следили брачный пир чернолесья и краснолесья — как нависшее над полем параллельное время, уже раскрывшееся — кому-то, но не нам, и отсуживали у горной трассы обратное направление.
В наших прогнозах сочетающиеся меж собою пикапы музыкантской меди и бочки с обагрившим щели вином, и кареты генералов-дубов, нацепившие бронзовые виньетки, напротив — снижались к нам, и фанерщики растягивали стволы — в гармоники, и скакали по уступам лиловые цирковые повозки, и на еле поспевающих крышах их — танцующие вазоны, плеснув пистоли или пиастры — в ручьи неделимой зыби, и птичьи гнезда и шиньоны ягод, допустимы — синие кувшины павлинов с длинной струей хвоста, растрепавшиеся в приближениях и все сноровистее к перекрестку дорог, и кто-то — в черных сутанах еловых конусов, уже щедро подхватывая из трав изумрудные гребни и оступаясь на цоколь: на пасеку облепих…