За правое дело (Книга 1)
Шрифт:
Кореньков, блестя белыми зубами, сказал Штруму:
— Вы подождите здесь, а я помогу монтёру закрепить конец, контакт плохой.
Штрум держал на весу провод, а Кореньков размахивал рукой, издали объяснял ему:
— На меня, на меня!
И так как Штрум, не расслышав, стал тянуть провод к себе, Кореньков сердито закричал ему:
— Куда тянешь, куда ж ты тянешь? Ведь говорят: на меня, на меня давай!
Закончив работу, он вновь подполз к Штруму и, улыбнувшись, сказал:
— Шум сильный, вам не слышно было, что я кричал. Давайте, пошли вниз спускаться.
Штрум спросил Коренькова о возможности провести опытную
Штрум прошёл в заводскую лабораторию, оттуда в цеховую контору. То был сравнительно тихий час перед сдачей смены.
Молодой сталевар, работу которого Штрум несколько раз наблюдал в цехе, сидел у стола, записывая что-то в толстую конторскую книгу, поглядывая на запачканный листок бумаги.
Когда Штрум вошёл в контору, он отодвинул на край стола свои брезентовые рукавицы и продолжал писать.
Штрум уселся на деревянный диванчик.
Сталевар, кончив писать, начал свёртывать папиросу.
Штрум спросил:
— Как сегодня работали?
— Ничего, нормально, — ответил сталевар. В это время вошёл Кореньков.
— А, Громов, здорово, — сказал он сталевару, — покурить зашёл?
Он заглянул в книгу на запись, сделанную Громовым, и проговорил:
— Ох ты, Громов.
— Да, можно покурить, — сказал Громов, — танка два или три лишних на фронт пойдут.
— Вряд ли они лишние, — Кореньков рассмеялся. Завязался разговор. Громов стал рассказывать Штруму, как он впервые приехал на Урал.
— Я ведь не здешний, в Донбассе родился. Приехал сюда за год до войны. Мне показалось всё не так! Жалел, что приехал. Ужас прямо! Писал письма в Макеевку, в Енакиево — всё просил, чтобы меня обратно в Донбасс вызвали. И знаете, товарищ профессор, когда я Урал этот полюбил? Когда по-настоящему горя хлебнул тут. Приехал до воины ведь, условия сносные были, комнату мне предоставили, снабжение в общем не плохое. Словом, условия были. А я ни в какую — смотреть ни на что не могу. Тянет меня обратно в Донбасс — и только! А вот пережил ее всем своим семейством осень и зиму в сорок первом году, наголодался, нахолодался и привык как-то к этим местам. Кореньков поглядел на Штрума и сказал:
— И я за зиму сорок первого года много пережил. Брата на фронте убили, мать с отцом на оккупированной территории остались. Жена заболела. А тут такая беда — кругом эвакуированных полно. Холод. С питанием плохо. А стройка день и ночь идёт, новые цехи ставят, оборудование с Украины привезли, на улице лежит. И люди в землянках. А меня мысли всё одолевают как мои старики в Орле, что с ними? То думаю, живы, увидимся, то вдруг как ножом по сердцу — куда? Их на свете нет, разве такие старики переживут такое, отцу в этом году семьдесят, а мать на два года моложе. Ещё я уезжал, время мирное, а она уж сердцем болела. И ноги у нее от сердца опухать стали. Вот какое дело. Горюешь, печалишься, а всё время на ходу, присесть некогда.
— Да, уж наш парторг и сам не отдыхает, но уж никому не даст схалтурить, сказал Громов.
Штрум слушал молча. В глазах его было выражение тоски и боли, выражение такое явное, такое видимое, что Кореньков вдруг сказал:
— Да что вам рассказывать, и вам, верно, пришлось пережить за
— Пришлось, товарищ Кореньков, — ответил Штрум, — да и приходится.
— Вот только у меня пока обошлось, — сказал Громов, — все родные мои тут, все живы, все здоровы. Кореньков проговорил:
— Вы мне обязательно, товарищ Штрум, свой адрес оставьте. Я вам писать буду насчёт этой опытной плавки. Дайте мне самые подробные технические условия. Мы проведём, директор и Крымов возражать не будут, думаю, наоборот. А я уж на себя это дело возьму. Так вы и запишите, как на технических совещаниях записывают: «Ответственный Кореньков».
— Вот какой вы, — сказал растроганный Штрум. — Я вам рассказал, думал, вы тут же забыли. Дел-то у вас миллион примерно.
— Да уж он забудет, — усмехнулся Громов и не то одобрительно, не то неодобрительно покачал головой.
В утреннюю смену были проведены испытания контрольной аппаратуры — они дали хорошие результаты. В 11 часов ночи испытания были вновь повторены, к этому времени удалось устранить все замеченные при первом испытании небольшие дефекты. Через день аппаратура была введена в нормальную эксплуатацию.
Штрум остановился у главного инженера завода Семёна Григорьевича Крымова, но виделись они мало. Крымов приезжал домой глубокой ночью, а при встречах они больше всего говорили о деле. Писем с фронта от старшего брата Семён Григорьевич не получал и очень беспокоился о нем.
Ольге Сергеевне, жене инженера Крымова, худенькой, миловидной женщине с большими глазами и бледным лицом, Штрум доставлял много огорчений. Она старалась повкуснее его кормить, а он почти ничего не ел, был рассеян и неразговорчив, и она решила, что профессор — человек сухой, узкий, всецело поглощённый своей работой.
Однажды ночью, проходя мимо комнаты, в которой спал Штрум, она на мгновение задержала шаги, ей послышался негромкий плач. Ольга Сергеевна растерялась, решила разбудить мужа, пошла к себе в комнату, потом, поколебавшись, захотела проверить, не показалось ли ей это: уж очень не вязалось с ее представлением о Штруме всхлипывание, услышанное ею среди ночи. Она вновь подошла к комнате Штрума и прислушалась — всё было тихо. Ольга Сергеевна подумала, что, видно, ей это померещилось, и пошла к себе. Но ей не померещилось — была на свете сила ещё большая, чем сила завода.
Штрум вернулся в Казань в конце августа. Самолёт поднялся с аэродрома утром, и штурман сказал, усмехаясь: «Прощай, Челябинск», — и зашёл в кабину к пилоту, а в два часа дня штурман вышел из кабины пилота и вновь усмехнулся, сказал: «Вот и Казань», — и всё это произошло так быстро и просто, словно штурман, как уверенный фокусник, в один рукав вложил Челябинск, а из другого вынул Казань. Штрум из квадратного окошечка увидел город. Глаз одновременно охватил всю Казань: теснину многоэтажных, красных и жёлтых домов в центре, пестроту крыш, главные улицы и окраинные деревянные домики, людей, автомашины, огороды с пожелтевшей листвой, бегущих коз, вспугнутых рёвом моторов низко над землёй идущего самолёта, вокзал, серебряные жилки подъездных железнодорожных путей, путаную сеть грунтовых дорог, уходящих от города в плоские равнины и туманные леса... И оттого, что глаза видели город одновременно весь — пестроту его и ограниченность, — он показался скучным, разгаданным, и Штрум подумал «Странно, что в этом нагромождении камня и железа живут самые дорогие для меня существа на свете».