За великое дело любви
Шрифт:
Пока киевляне снаряжали Яшу в обратный путь, его арестовали на квартире одного местного подпольщика и под конвоем отправили в родную деревню на жительство к отцу-матери. История неприятная, но поручение Яша выполнил и заодно повидал Киев — мать городов русских, в знаменитой Печерской лавре побывал, в золотистых водах Днепра искупался, живые каштановые деревья на улицах видел, а что он под арест попал и седоватый жандарм в голубом мундире ему допрос устраивал и что потом его по родной деревне под конвоем, как арестанта, водили до порога родительской избы,
И сейчас, вспоминая это, Яша морщит лоб от мысли: ведь вот же, вся злоба самодержавной власти направлена против свободолюбивых людей, а они не боятся, идут на все жертвы; значит, можно же быть сильнее своего трудного времени, коли это нужно!
И тогда ничего не страшно, правда? Спрашивает Яша у самого себя и сам себе отвечает твердо: все можно вытерпеть, ежели до конца стоять на своем. Нелегко это. Яша и здесь отдает себе полный отчет. Крепись не крепись, а бывает страшно, а страх ой как подвести может.
Опять треск слышен в сенях, и кажется, то мороз ломится в дом, и в стоне ветра за окном Яша улавливает жалобу на холод и бесприютность обезлюдевших на ночь улиц, заваленных сугробами. Много снега выпало, и так рано, декабрь только начался.
А каково сейчас там, в родной Казнаковке? Снега, наверное, по самые крыши. Топят, конечно. Да что толку-то?
Как бесприютно чувствовал себя Яша в родительском доме, когда наезжал туда; особенно в этот раз все показалось убогим до невозможности; избенка, где он родился и жил до того, как податься в Питер на заработки, походила на замшелый трухлявый пень; горько было смотреть на рано состарившихся от лишений и горестей отца и мать, и даже вид отощавшей Жучки наводил уныние. Но главным было ощущение какой-то потерянности: он и здесь как отрезанный ломоть и в Питере еще не дома.
В деревне он в этот раз с особенной силой ощутил, как затоптаны люди нуждой и ни о чем, кроме куска хлеба, не думают, и еще больнее было видеть, как разобщены здесь люди: каждый затерян в своем мирке повседневных забот — это ли достойно человека на земле?..
Не прожив дома и двух недель, Яша снова подался в Петербург, сюда его влекло все усиливающееся чувство сопричастности к чему-то большому, такому, ради чего только и стоит жить. Что-то поистине захватывающее было в том, чем начинала жить подпольная Россия.
И разумеется, когда вчера Яше под секретом сказали: утром завтра его ждет новое поручение, он, узнав, в чем оно будет состоять, без долгих раздумий согласился.
Да, не одни лишь разговоры, услышанные Яшей в эту ночь и до нее, наталкивали его на мысль о силе человека и силе времени: к ней, мысли этой, вела Яшу и его собственная жизнь.
И вот, лежа и прислушиваясь к спорам за стенкой, Яша
Среди спорящих за перегородкой выделялся знакомый девичий голос: низкий, грудной, чуть даже с хрипотцой, он казался Яше, однако, трогательно-нежным. И толкнули Яшу к открытию слова именно этой девушки:
— Бывает, когда надо оказаться сильнее времени! Сказал же наш поэт Некрасов: «Есть времена, есть целые века, в которые нет ничего желанней, прекраснее — тернового венка».
— Но это не совсем то, — заспорил один из мужчин. — Терновый венок — это покорство к страданиям. А не довольно ли страдать нам всем и милой Россиюшке?
Ему возразил тот же девичий голос:
— Ничто в жизни не дается без борьбы, а вы, милостивый государь, кажется, и есть тот «рыцарь на час», о котором писал Некрасов… Нет, сударь, сильнее времени, скажу я, может быть лишь одно: святая готовность идти на все, не зная страха и жалости даже к самому себе. Как Чернышевский наш! Пошел на каторгу и сидит уже который год в Сибири. Великий ум заточен!
— Хватит, хватит, господа, горячиться пока нечего. Оставим порох для завтрашнего дня.
Яша знал: завтра на площади у Казанского собора предстояла демонстрация, питерские революционеры уже давно готовили ее. Собраться решили в соборе, под видом верующих. А когда все свои подойдут, то и провести на площади возле собора демонстрацию с речами в честь Чернышевского и других поборников свободы. А повод — день зимнего Николы, ведь Чернышевского-то и зовут Николаем.
— Говорят, и рабочие будут, — слышен тот же бас за стеной.
— Должны быть, их вожаки сами вызвались.
— А вы не находите, господа: тут есть что-то новое. Русский народ — это народ-земледелец, и в сельской общине основа основ его жизни. И вдруг на авансцену начинают выступать рабочие!..
— Ну и что! Многие сейчас готовы считать — вся надежда на них. У нас растет промышленность, Петербург уже весь в кольце заводов и фабрик, и рабочих становится все больше.
— А знаете, братцы? При Петре мы по выпуску металла опережали даже Англию. А потом уж надолго и безнадежно отстали.
И, словно помогая Яше понять, почему отстали, за стенкой пошел разговор, как сильно тормозилось развитие России из-за крепостнических оков и царского самодержавия. Особенно хорошо, на взгляд Яши, говорила в защиту рабочих та девушка, голос которой ему так нравился. К сожалению, ее часто перебивали.
— Но не в рабочих же наше спасение! Конечно, чего хочется, тому веришь.
Девушка — ее звали Юлией — с горячностью возразила:
— Да, чего хочется, тому веришь. Вот мне и хочется, чтобы мы больше не отставали и чтобы нам не было стыдно за то, что произошло в Париже на Всемирной выставке лет десять назад. Знаете, чем там была представлена наша Россиюшка в числе прочего? Громадной пирамидой из лаптей, рогож, лыка, мочальных веревок, лубков и других подобных экспонатов. Нет, хватит с нас этого, хватит!