За землю Русскую
Шрифт:
Боярину даже пришла мысль, чем бы ему наградить верного слугу, но, подумав, спохватился: не в пользу рабу награда. Доверен раб у своего господина, тем и счастлив и награжден превыше меры.
В ответной грамотке на писание Душильцово указал боярин ключнику помнить о боярской милости, с пущим рачением и берегой править вотчину. «Смерды, кои нерадивы болярину своему и по лености аль по упрямству не несут дани, богом уставленной, — в твоей они воле и божьей, — писал боярин. — Искать тебе на них дань и наказание положить. Для ихней же пользы возьми в кабалу ленивцев; а кто из половников либо кабальных людишек помыслит о бегстве от болярина своего — вразуми и укажи, что нет ныне воли Новгорода Великого не токмо кабальной и пашенной чади, но и смердам-полов-никам искать себе иного господина.
Написав, боярин покрестился на образ. На лице его отразилось удовлетворение, точно гору с себя свалил. «Отдам нынче Офонаске пушную рухлядь, то-то радость будет ему превелика», — вспомнил о давешнем своем решении боярин и крикнул холопа, чтобы сведать — не явился ли в хоромы Ивкович.
Глава 20
Красный петух
В Мокром погосте на вылете в поле в курной избенке обитали старая Домушна с сыном Емелей. Стены избенки наполовину врыты в землю; соломенная крыша с перекошенными ребрами почерневших от времени жердей напоминает издали брошенное на пустырь разоренное воронье гнездо. Щель волоковой оконницы на красной стене сквозь натянутый на повозок сухой бычий пузырь пропускала внутрь так мало света, что при входе в избу еле можно было различить темное чело печи, напыльник над ним и закопченный брус воронца, поддерживающий тесины полатей. Пол в избе земляной; он застлан соломой. Осиновое дупло, словно обгорелый пень со старых огнищ, возвышается над крышей. Когда в избе топится печь, то из дупла стелется по ветру рваная холстинка дыма.
Вход в избу скрыт сложенной из дерна и соломы клетью. Дверь, когда тронешь ее за скобу, немилосердно скрипит деревянными подпятниками; скрип ее слышно на весь погост.
Домушна — сухая, тощая, с впалой грудью; ростом она по плечо сыну. Рядом с Емелей нельзя и предположить, что это она родила и вырастила ладного и статного молодца. Не далеко ушли годы Емели, но он и дива много успел повидать и сам пережил диво. Году не минуло с той поры, когда в порубе у Душильца давили Емеле шею колодки. Княжий воевода, перед походом на Неву неожиданно появившийся в вотчине, снял колодки с Емели. Слова не промолвил Душилец. От страха перед воеводою замерла черная душа. Воевода горяч и молод, немногим старше Емели; молвишь перед ним невпопад — сам наденешь колодки, что давал другим. После Емеля шел в княжем полку, сечу великую видел. Высоко держал он голову, возвращаясь в Мокрый погост. А вернулся — хуже прежнего доля. Домушну, пока Емеля ходил в поход, взял Душилец в острожек; там и померла она, не дождавшись сына. И хотя ни слава битвы, ни доблесть ратная не трогают Моку Душильца, все же Емелю он не тревожил, словно забыл о нем.
Худо жилось Емеле в одиночестве. Люди его сторонились, знали: в опале молодец. Хотя Душилец не наведался к Емеле и к себе не звал его, но за дружбу с опальным спасиба не жди; не простит ключник того, что против воли его Емеля охотою пошел в княжий полк.
Зима стояла морозная. На святках морозище трещал особенно люто. Днем в застывшем бледно-голубом небе низко, над самой землей, тускло пылало холодное солнце. Казалось, оно дыханьем своим наряжало в пышный серебряный иней ветви обнаженных деревьев. По ночам же, когда небо темнело и вспыхивало дрожащими россыпями звезд, мороз становился еще крепче; громко щелкал по углам изб, леденил все, что встречал на пути.
Мороз! В ком не взбунтуется сердце, когда, выйдя на простор из теплой избы, почувствуешь, как загустевший, ошеломляюще-звонкий воздух схватывает дыхание, инеем оседает на бороде и усах, застывает льдинками на ресницах? И хочется тогда широко-широко взмахнуть необъятными крыльями рук и не бежать, а плыть по сухому певучему снегу, смотреть и смотреть на его чистую, покоряющую все хрупкую белизну. Еле ощутимый ветерок, как ножами, сечет лицо, отчего кровь горячее бурлит в жилах. Бесшумно вспыхивают и бегут навстречу голубоватые дымки поземки, словно дыхание безмолвной и
И на святках Емеля не ходил в хоровод, не выворачивал зипуна, не бегал, как прежде, по погосту с ряжеными. Днем был он в лесу, а вечером замкнулся в избе. Сбросив тулупишко, он положил было лучину к светцу, чтобы теплом и светом скрасить жилье, но передумал, не высек огня. Без сна, в думах горячих, кутаясь в дерюгу, провел ночь. Утром, как забрезжил рассвет, собрался он выйти на улицу. Толкнул дверь, она не подалась. Чудно! Нажал сильнее плечом — не скрипит, словно прихваченная наглухо. Догадался — святки. В ночь кто-то залил притвор водой. Затащат дровешки на крышу и поставят их у князька вверх оглоблями, опустят в трубу веник или сноп соломы, приморозят дверь… Ночью постучится краскотер. Ведро у него с болтушкой из золы и сажи. Открой не поопасясь, краскотер мазнет по лицу смоченной в болтушке мочалой. Шутки, игры, ряженые, гаданья девичьи — всем богаты святки.
Вырубив лед, Емеля открыл дверь. В клети, куда он вышел, растопырилось чучело соломенное. Обряжено чучело в старый-престарый сарафан и повойник; два уголька вместо глаз. Емеля вспыхнул… «Хозяйка»! Подворожили, принесли холостому. Когда б раньше так, при живой матушке, ох и посмеялся бы Емеля. Подкинули молодцу «хозяйку», вправе он спросить у любой девушки на погосте — не она ли несла чучело, не ее ли звать-величать, суженой называть? А нынче? Ему ли судьба искать невесту!
Спустя время, Емеля узнал, что подкинуть ему «хозяйку» уговорила подружек Горынька. Она с подружками и воду лила в притвор, чтобы мороз, удалой молодец, льдом схватил, как железом. Верил и не верил тому Емеля, но спрашивать у девушки, дознаваться о правде не хотел. Не невеста ему Горынька, и он ей не жених.
Горынька из большой семьи: внучка она Тимофея Прокудовича. Изба Прокудовича посредине погоста, обширная, как хоромы; на окошках у нее узорные наличники, тесовое глухое крыльцо на пузатых, как бочки, столбах… Семья в избе неделеная. Прокудович в ней двадцать третий. Сядут за стол — в чашке от ложек тесно.
Беден Емеля, но бедность, говорят, молодцу не укор. До того, как побывал он в порубе у Душильца, веселее Емели не было молодца на погосте. В порубе, а особливо после того, как свет повидал на походе в княжем полку, задумывался над своей жизнью Емеля, и всякий раз тошно становилось ему от своих дум.
Кто он? Молодец без роду. Жил с матерью, не зная родителя. Пригулыш. Ему ли искать невесту? Спросишь, а она в ответ: хорош, скажет ты, Емелюшка, да прививаться-то у тебя не к чему.
Миновала зима, лето идет к концу. Мочи не стало жить в Мокром погосте. Хлеб и лен выхлестал град. Белый мох да сосновую кору сушат люди; добро, коли птицу аль зверя в лесу добудешь. Кусать нечего, а Душилец от дани боярской не обелил погост, велит нести все, что положено. Не принес дани — целуй дерн в кабалу и обещайся покрыть к рождеству долги пушной рухлядью; да чтобы меха были исправные: векша без рыжинки, куница и лиса — безызъянные.
Глухо шумят леса. В темные ночи не то шорохи, не то шепот чей-то слышно. Полны хлебом клети в вотчинном острожке боярина Водовика. Корми до нови весь народ вотчинный — не убудет половины запасов. Но не то что к клетям — к воротам острожка нет доступа смердам. Разве только позовут кого стражи к Душильцу. В ту пору и увели в вотчинный острожек Емелю. Никто не провожал его на погосте; ни слова доброго, ни пути не пожелал молодцу. Лишь за околицей, на тропинке к ключевому колодчику, опустив на землю коромысло с полными ведрами, стояла Горынька. Не посмеялась она, слова не молвила, будто застыла: вправду так или померещилось Емеле, но видел он слезы на лице девушки. О чем скорбит она? Неужто и у нее горе? Емеля опустил голову. Не оглянулся больше. Стыдно стало ему судьбы своей. А думы… Страшно их. Как огнем жгут. Казалось, ни поруб дубовый, ни колодки — ничто не сломит его. Все переживет, все муки перетерпит.