За землю Русскую
Шрифт:
Глава 20
Словами не передать, мыслями не обнять
История не знала более страшной войны, более жестокого разрушения, чем то, какое совершили орды хана Батыя, злою, как черная смерть, жадной до крови вьюгой пронесшиеся по великой русской равнине. После битвы у Козельска орды Батыя отошли за Волгу. Через год, пополнив убыль, осенью тысяча двести тридцать девятого года Батый начал поход на южные русские земли. Пали Переяслав русский и Чернигов, хищное воронье вьется над пепелищами старого Киева; пал Галич… Воют бездомные ветры над заросшими бурьяном и колючим осотом нераспаханными нивами Суздальщины и Рязанской земли. Нет счета храбрым витязям, отдавшим свои животы в битвах
Тяжкая шла пора. И не сказать, в каких тайниках, в каких древних и лохматых дебрях сохранилось неистребимое величие народного духа! Ни огонь войны, ни смерть, ни полон и рабство не поколебали мужества людей русских; ничто не сломило их, не растоптало их силы, не иссушило гордую жажду к воле.
Не зажили еще, кровоточат глубокие раны от острых ордынских сабель, а в лесах, около старых печищ, встают срубы новых погостов и займищ, отстраиваются наново города. Еще не свалила гроза, а покрытые пеплом, казавшиеся мертвыми развалины ожили, перекликаются звонкими голосами топоров.
Жива земля Русская!
Уйдя с займища, Ивашко кружил по окольным дорогам. Страшно было идти в город. Так и очутился он в Заильменье, на пути к Торжку.
Сто верст от Новгорода, а может, больше; путь долог, не мерен. Пуст он. Ни конного навстречу, ни пешего. Близок вечер. Солнце опустилось к земле, лижет оно трепетными багряными языками холмы и вершины деревьев. Ивашко устал, но близ дороги ни хороминки нигде, ни шалаша. Перебрался вброд через бойкую речонку, за нею пашня непаханая зеленеет колючими, горькими травами. Около дороги падаль, кости лошадиные. Их всюду немало видел Ивашко. Пал конь в пути — куда его? Высушит ветер кости, дождик обмоет их, и, как вехи, лежат они вдоль проезжей.
Дорога ползет на взлобок крутого холма. Ивашко поднялся на вершину, и от того, что увидел, потемнело в глазах.
Раскинулись перед ним большие печища, должно быть, погост стоял. Ни трубы, ни кола вокруг, ничего не осталось от жительства; репьи да крапива, как лес. Прошел пожар, да такой — земля горела. На пути кости, железо ржавое. У крайнего крапивища — череп. Страшно смотрит он на Ивашку провалившимися глазницами. Ивашко отбежал в сторону, к одинокой вербе, невесть как сохранившейся среди всеобщего разрушения. А там черепа и кости — грудой…
Прогретая солнцем земля дышит теплом. Под ногу Ивашке, когда он бежал от вербы, попалась ржавая кривая ордынская сабля, неподалеку от нее — медный кистень, весь в зеленом инее. Железная цепочка, на которой висел кистень, проржавела и рассыпалась, но дубовая рукоятка цела. Ивашко наклонился, поднял ее. От времени и дождей она облупилась и заершилась. Куда бы ни ступил Ивашко, всюду следы жестокого побоища. Кое-где на рассыпавшихся и успевших уже выветриться костях сохранились остатки одежд. Вперемешку с костями валяются черепки битой посуды, обломки домовой утвари; там, где шла улица погоста, темнеют кучи спекшейся золы… И вдруг Ивашко почувствовал, что от костей, от черепов, от обнаженных черных глазниц их, от кустов разросшейся малинниками крапивы, — от всего, что видит его взгляд, начал струиться холод. Солнце опустилось ниже, свет его стал чужим. Будто не оно ярким багрянцем последних лучей ласкает печища, а светятся кровавыми холодными лучами незахороненные кости.
То, что почувствовал Ивашко, нельзя назвать страхом. Страх — это слишком понятно, это просто и привычно. Ивашку охватило чувство одиночества, страшного одиночества. Никогда еще он не переживал и не чувствовал такого глубокого, леденящего душу холода, какой нашел здесь, на этой земле. Он ступал на кости людские, и, казалось, они взывают к нему. Чок, чок — стучат сухо, с хрустом. Ивашко блуждал, как во тьме. И солнце скрылось, сумерки
Не помнит, как выбрался прочь. Временами раздраженный слух ловил звуки, напоминавшие грохот и шум битвы, вопли и стоны людские, треск рухнувших в огонь стропил, ржание коней, смех, торжествующие выклики победителей.
В лесной чащобе, где очутился Ивашко, он вздохнул спокойнее. Наступила ночь. Чтобы переждать ее, Ивашко укрылся в густой заросли елового поймища. Его не тревожили ни холод, ни то, что целый день перед тем провел без еды. После страха, пережитого им на больших печищах, отпала охота идти к Торжку или на Тверь; не ступил бы он, кажется, и шагу по земле, на которой в крапиве и репьях чернеют обугленные головни, чокают под ногами белые кости.
С первыми солнечными лучами Ивашко покинул лесное убежище. Воздух был чист. Голубое небо кудрявится рябью смеющихся облаков. Ничто вокруг не напоминает о том, что видел вчера. Где-то, высоко-высоко над головою, тонким и ясным звоном рассыпался жаворонок. На траве алмазными слезами цветет роса. Точно камни, брошенные из пращи, над полем скользят ласточки.
Ивашко повернул на Новгород. Теперь, когда играет солнышко, не страх, не тупое чувство безумного одиночества вызывало в нем воспоминание о разоренном погосте, а ненависть. Ивашко сжимал кулаки. Он готов был надеть на себя одежду ратника, идти в поле, в смертном бою сразиться с недругами.
К вечеру добрался к Васильеву погосту. Там, на заезжем дворе, пристала каличья ватага. Шли калики в Новгород, от монастыря к монастырю, побираясь Христовым именем.
Ввалились на заезжий — места не осталось в избе. Душно, тесно. С вечера улеглись вповалку — ступить на полу негде. Лапти у всех оборами к ногам привязаны, на жердках, около печи, сохнут онучи. В избе вонь, храп, сонный свист и гудение. Легче играют дудошники на чертовой свадьбе.
Ивашко прилег около входа. Накрылся было с головой, но так еще хуже. Кто-то вскрикнул в бреду, невнятно забормотал. Ивашко прижался к стене. Вчерашнее, страшное, вдруг встало перед ним. Ивашко не вытерпел. Вскочил, бросился в дверь.
На крыльце отдышался. Тесный двор заезжего обнесен бревенчатым тыном, — плаха к плахе, стоймя; головка у каждой — зубцом. На дворе пусто. Обозы редки нынче.
Ночь тихая и теплая. Пряно пахнут смолистым листом черемухи. На небе висит круглый, месяц, а мимо него плывут лебеди — белые облака. И словно бы шелест оттуда долетает на землю, — это лебеди-облака трогают крылами серебряное зеркальце месяца. Звенит оно, дрожит, то и дело стыдливо прячется в лебяжий пух. Слушает Ивашко — нет, не от месяца звон; течет ручей где-то, булькает вода, ведет разговор с каменьем. Ночью далеко слышно. Птица ли сонная ворохнется, зверь ли осторожно пройдет мимо…
И не месяц то и не ручей плещется — тихий говор за тыном. И воротца на выход приоткрыты. Ивашко спустился вниз.
На брошенной у тына колоде, служившей когда-то для пойла коней, сидят двое. Ближе к воротам широкоплечий старик в холщовом зипуне, с непокрытою белою головою. Он что-то рассказывает безбородому молодцу в заломленном на затылок колпаке.
Ивашко прислонился к тыну.
…Велика, отроче, тая битва была, рудою горячей налилась Калка-река, побитому полку счету не было, а жив кто — в полон полонен. И клали полонянников на сыру землю, накрывали их ордыняне колодами, и на тех колодах хан со дружиною пир пировал и в пиру плясал И не встали полонянники со сырой земли..