За землю Русскую
Шрифт:
— Что-то молчишь, Окулко? Слыхал аль нет, о чем радеют людишки?
Окул упал в ножки.
— Не вели казнить, осударь-болярин, вели молвить!
— Сказывай!
И краснел и бледнел боярин от того, что услышал. Зверем лютым называют его холопы, мерином величают. Стефан Твердиславич сам знает — строг он. Велел Окулу все сказывать, но… Боярин вдруг вскинул брови.
— О чем мелешь, пес?
— Истинно, осударь. Дура-карлица несусветное баяла. Не твои светлые оченьки хулила, а так, по дурости, туды-сюды языком…
— Вспомни!
— Ефросиньюшка, бает, болярышня-то
— Что случилось с болярышней, о чем ревела она? — боярин поднял на Окула сухие глаза. — Сказала дура?
— И что ей сказать, осударь? Ефросиньюшка тихо живет, а дура-то карла про нее: убивалась-де болярышня, слезы лила, залетного соколика вспоминаючи.
— Ну! — у боярина перекосился рот.
— Врет карла, — быстрее, скороговоркой засеменил словами Окул. — Богатырь, бает, тот сокол на Новгороде… И все-то пустые слова у дуры. Ведомо всем, о ком кручинится болярышня, рядом живет ее кручина: светлый болярин наш забыл дорожку в девичий терем.
У боярина отлегло от сердца. Поначалу хотел было поучить карлу ременницами, но скоро передумал.
— Ефросинью навещу ужо… А дуру-карлицу… Велю: нынче же снаряди в дальнюю вотчину, в поруб там ее, на чепь… И ты, пес, знай, за длинный язык не помилую.
Снарядил Окул подводу, увезли дуру, но боярин не успокоился. Вечером не навестил терем. Собрался было и вдруг подумал: как да померещится ему печаль в глазах Ефросиньи? Стефан Твердиславич сам страшится своего гнева.
В тревожных думах прошла ночь. Солнце встало, а боярин не выходит из горницы: хворым сказался. Пусть, мол, что надо кому, передают через Окула. На четвертый день вышел Стефан Твердиславич на двор: отправился к вечерням, а после вечерен заглянул к куму Лизуте и пировал там до утра. Под ручки его домой привели. Проснулся в пятом часу пополудни. Долго лежал один, пытаясь вспомнить, что с ним было вчера, рано ли от кума в свои хоромы вернулся? В голове шум, будто не в горнице у себя боярин, а на Великом торгу. Увидел на столе торель с кислой капустой. Должно быть, Окул поставил. Знает пес, что хорошо боярину на похмелье. Стефан Твердиславич подвинул к себе торель, поел. В хоромах так тихо, что кажется, пробеги таракан — тараканий топ будет слышно.
Боярин широко, со стоном, зевнул, перекрестил рот; потянулся, приходя в себя, поскреб ногтями грудь, заросшую жестким, как болотный мох, серо-зеленым волосом.
— Окулко! — позвал.
Не затих в переходах голос, Окул уже в горнице; сломил перед боярином спину.
— Где пропадаешь, пес? — заворчал на него боярин. — Небось на поварне с сокачихами [24] лясы точил?
— Тут я, за стеночкой был, осударь-болярин.
— То-то… — боярин помолчал, пожевал губами. — Говори-ко, что без меня в хоромах сталось?
24
Поварихи.
Окул согнулся еще ниже: на дай бог рассердить нынче Стефана Твердиславича! Рассердится — падет в голову ему тогда все выпитое и съеденное накануне, все гостевое и хмельное… Начал
— Ну-ну, — с трудом выдавил. — Видели?
— Видели, осударь. Ходит Ивашко по Новгороду на всей воле.
— Почто не взяли его?
— Не взяли, осударь-болярин. В силе он.
— В силе… — Лицо боярина потемнело. — Как ты смог вымолвить этакое? Кто видел холопа?
— Якунко с Тимком, воротные сторожа. Рогожи с торгу несли.
— По полусотне ременниц им, а ты… — будто не зная, какое наказание придумать холопу, боярин умолк.
Не дожидаясь, что молвит в гневе Стефан Твердиславич, Окул еще ниже сломил спину и скороговоркой, словно боясь, что не успеет сказать все, о чем надо знать боярину, зачастил:
— Идет он, осударь-болярин, холопишко твой Ивашко, в кафтане дружиничьем, на себя не похож… Насилу признали.
— Что ты молвил? — боярин поднял брови. — В дружиничьем кафтане? Ну-ну!
— В дружиничьем, осударь. И Тимко, и Якунко — оба видели.
То, что Ивашко ходит в Новгороде в кафтане дружиничьем, до того поразило боярина, что он покрестился на образ. Хоть и князь Александр, но ведь и он не о двух головах. Перед черными людьми и холопами старые князья заступали вотчинников. Так и Александр поступал прежде. Когда брали на поток хоромы Бориса Олельковича, не бояре — княжая дружина усмирила буйство.
— Окулко! — позвал боярин. — Узнай, как сталось? Проведай на княжем дворе. Врут Тимко с Якунком — побрани холопов, правду молвили — прощаю, что раньше им дадено. Суда у князя спрошу.
Сказав это, боярин повеселел. Он огрудил пальцами на торели остатки капусты, положил в рот.
— Офонаско Ивкович не заглядывал в хоромы? — спросил.
— Был, осударь. И вчера, и нынче поутру наведывался.
— Ну-ну, о чем сказывал?
— Приму, молвил, меха и воск, а торг буду вести с осударем-болярином. Наведаюсь-де ввечеру.
— Наведается, ишь ты! Не укажешь ли мне, внуку Осмомыслову, ждать Офонаску, за стол сажать в гридне? Обошел он меня, а я по слабости по своей терплю. Явится ввечеру — велю со двора гнать.
Не первый год боярин Стефан ведет торг с торговым гостем Афанасием Ивковичем. Упрямы оба, прижимисты. В торгу Стефан Твердиславич слово с плеча рубит, Ивкович слово кладет мягко, будто соглашаясь с боярином, а цены не прибавит. Скуп, ох, скуп Стефан Твердиславич, а Ивкович, бывало, на запись да на бирки долговые увозил из боярских клетей и меха, и воск, и лен. На слово боярина о том, чтобы гнать Ивковича, Окул покашлял в кулак.
— Воля твоя, осударь, — поклонился. — Не открою ворот гостю; укажи, что молвить ему?
— Молви… Плут Офонаско, из плутов плут. Нет у меня к нему нужды. Немецким гостям в Готский двор отдам и меха и воск.
Сказал боярин и довольно усмехнулся. Словно бы видит он, как явится ввечеру к хоромам Афанасий Ивкович, Окул выйдет к нему навстречу и скажет, что велено. Рассердится Ивкович, ох, рассердится, а уйдет от боярских хором с тем, с чем пришел. Боярин не изменит своего слова: велит звать иноземных гостей. Они рады будут взять и меха и воск по той цене, какую скажет боярин.