За живой и мертвой водой
Шрифт:
С жалостью глядел я в зеркало на свои ввалившиеся глаза, на тёмные под ними круги, на заострившиеся скулы, на иссиня-жёлтую кожу, на нервное дрожание оконечностей пальцев.
Я бродил по окраинам, избегая центральных улиц. Предместья жили обычной трудовой жизнью, скрипели возы, нагруженные сеном, кулями муки, досками, лесом. Лошади ржали и фыркали. Пахло сухим помётом. Из кузниц доносились лязгающие и хряпающие удары молотка, где-то бондарь звонко и весело набивал обручи на кадушки. На задворках пилили брёвна, кололи дрова. В столярных шоркали рубанки. У амбаров и складов вешали, ссыпали овёс, рожь, пшеницу, крупу, таскали кули, девки зашивали, штопали мешки; большие, кривые, в четверть величиной иглы мелькали в проворных их руках. Костлявый старик в овчинном, с тёмными заплатами и всё же дырявом полушубке, со скрюченными ногами и руками плотничал, прилаживая новую доску к крыльцу серого облезлого дома. Топор зажигался на солнце, блестел и горел. Босая молодка, с подоткнутой за пояс верхней
В городе я часто ожесточался. Равнодушно думал я о жандармских генералах и полковниках, о филёрах и начальниках тюрем: они были для меня механической, внешней, посторонней силой, но я с ненавистью вглядывался в какого-нибудь упитанного инженера, в самоуверенного коммивояжера, в преуспевающего дельца, адвоката, в нарядных женщин, во всю эту разноликую, пёструю, довольную толпу людей, заполнявшую улицы. Я считал их главными своими врагами. Это они окружили меня со всех сторон, и мне некуда от них податься, и, конечно, они смутно чувствуют, что вот где-то здесь, поблизости, рядом с ними, среди них, тайно бродит опасный человек с сомкнутым зло подбородком и прячет взгляды, в которых, может быть, ножи для них… Потом думалось, что подлинный лик жизни всегда сокрыт: звенят трамваи, спешат куда-то люди, в магазинах торгуют, проносятся авто, тарахтят извозчичьи пролётки, кричат газетчики, — и вот тут же ведётся волчья охота, кто-то обложен, его подстерегают на углах, в переулках, при входах и выходах, — он уже пойман, ему предоставлена лишь видимость свободы, он прощается с весенним цветением, с невзначайной улыбкой девушки, со светом и солнцем, ему горько…, а снаружи всё обычно и этого ничего не видно. В сущности, человек, человеческое общество выработало слишком мало внешних знаков для выражения внутренних своих состояний. И если сорвать, содрать этот наружный покров с жизни, то какой же рай и ад, какие огневые бури и вихри откроются, какой чудовищный клубок стихий развернётся тогда. Пусть же откроется мир, пусть прорвётся, прогремит в том, что именуется революцией. И я продолжал в окружении филёров странствовать, спешить, пытался ускользнуть, скрыться по длинным улицам и кривым переулкам волжского шумливого города.
В день первого мая на массовку за город я отправился с величайшими предосторожностями. Кржижановский, не полагаясь на меня, настоял, чтобы мы встретились у спуска к Волге, в пустынном загородном месте в два часа ночи: он считал себя более опытным, чем меня, в обращении с филёрами, что, пожалуй, соответствовало правде. Ночь плотно накрыла город; дважды менял я извозчиков, потом шёл пешком. Мы сошлись с Кржижановским очень точно. Оглядываясь, проверяя дорогу, направились вдоль берега к Увеку, где должны были утром собраться рабочие. Кржижановский, обладавший острым зрением, уверял, что сыщики потеряли нас. Я тоже никого не замечал за нами. Потом мы прятались в роще. Часам к десяти собрались участники массовки: пятьдесят — шестьдесят человек. Это была большая удача. Я произнёс пылкую поэтическую речь.
— Солнце, которое взошло первого мая, — говорил я, — осветило необъятные равнины, моря и горы. Его вешние лучи сливаются с пурпуром знамён, они рдеют над трудящимися всех стран как привет, как весть от того чудесного будущего, когда наши безмерно тяжкие дни станут лишь достоянием бесхитростных сказаний о прошлом. — Я нарисовал дальше картину, как солнце, поднимаясь всё выше и выше, осветило сначала подъяремную, тёмную, рабскую жизнь народов Востока, людей с узкими глазами и коричневым загаром, — как разбросало оно потом свои лучи по Сибири, где изнывают и умирают десятки тысяч поборников всечеловеческого братства, по незапамятно давним волжским равнинам. Поднимаясь ещё выше, солнце позолотило страны Запада, колыбель чугуна, железа, современной техники и науки, где люди труда уже успели соединиться в великие, в отважные союзы борьбы за социальное равенство.
После
Возвращался я в город бодрый и обновлённый. Спокойный вид рабочих, обветренные их лица, руки с крепкими мослаками и узлами, их добродушный и грубоватый юмор, и прежде всего то, что они пришли, собрались, — всё это заставило забыть о порочном кольце, в которое я был заключен. Филёров не было видно и на обратной дороге. Уверенный, что они потеряли нас, поздно вечером я зашёл к Марье Ильиничне, рассказал ей о конференции, о Владимире Ильиче, о своих докладах, получил от неё деньги для поездки в Петербург, куда решил отправиться на другой день. Было около двенадцати часов, когда я вышел из квартиры Ульяновых. Следом кто-то пошёл за мной. Я остановился на углу, сделал вид, будто у меня на ботинке развязался шнур, поставил ногу на тумбу. Человек пересёк улицу, скрылся в темноте. Улица была тиха и пустынна. У квартиры Кржижановского я не заметил ничего подозрительного. Мы готовились с ним лечь в кровати, когда у парадного подъезда резко и обрывисто позвонили. Горничная открыла дверь. Послышался топот ног, звон шпор. «Руки вверх!» — хрипло крикнул ворвавшийся околоток. За ним ввалились городовые, пристав, ротмистр. В следующий момент мы стояли с закрученными назад руками, а в наших карманах зло шарили серые руки охранников. Ничего «преступного» у нас не обнаружили. Утром мы сидели уже в одиночных камерах.
Спустя несколько дней меня допрашивали в жандармском управлении. Явных улик не имелось, и я склонен был даже думать, что скоро меня освободят. Допрос снимал жандармский полковник. Он вошёл в комнату, шевеля высоко поднятыми плечами, надушенный, сказал: «Здравствуйте», — как старому своему знакомому, сел в кресло, улыбнулся.
— И как только земля вас, батенька, носила! Представляю, насколько вы устали и утомились. По крайней мере, наши агенты совсем сбились с ног. Завидую вашей подвижности. О ней в дальнейшем мы и поговорим с вами подробно. Прежде всего, может быть, вы найдёте возможным рассказать, куда и зачем вы выезжали за границу?
Я ответил, что ездил в Лондон репетитором, назвал фамилию русского помещика, который якобы пригласил меня заниматься со своим сыном. Полковник спросил, каким путём я «отбыл» в Лондон. Я назвал Вержболово, Берлин, Гамбург. Не могу ли я вспомнить, на какой пароход сел в Гамбурге. Я сел на пароход гамбургской компании. Сколько времени я находился в Лондоне? Около трёх месяцев, я разошёлся со своим патроном во взглядах на воспитание и преподавание.
Полковник смотрел на меня внимательным, изучающим и спокойным взглядом. У него было холёное, чисто выбритое продолговатое лицо, коротко подстриженные седеющие усы; сивый пробор на голове, тщательно проложенный, глянцевито блестел. Блестели также, когда он говорил, золотые зубы. От правого виска почти до подбородка шла резкая одинокая морщина, похожая на шрам. Изредка полковник кивал головой и, как бы соглашаясь со мной, говорил:
— Правдоподобно… правдоподобно.
Выслушав рассказ о поездке в Лондон, он ближе придвинул кресло, потёр ладонью колено, вздохнул.
— Правдоподобно… вполне правдоподобно… но… неверно. Позвольте теперь мне изложить, что известно нам о ваших путешествиях.
Он закурил папиросу и, не сводя с меня выцветших, но ещё живых глаз, продолжал:
— Ездили вы не в Лондон, а в Прагу, и не через Вержболово, а через Волочиск. Возможно, вы побывали и в Париже. В Праге вы заседали на конференции вместе с Лениным. Кстати сказать: конференция подтасованная и, как справедливо говорят про вас социал-демократы других направлений, склочническая и узурпаторская. Но дело не в этом, а в том, что вы приехали обратно в Россию представителем вновь избранного Центрального комитета, который поручил вам сделать доклады в Николаеве, в Одессе, в Саратове, в Петербурге. Мандат на конференцию вы получили от саратовской группы большевиков. — Он немного помолчал… — Согласитесь, мой рассказ гораздо ближе к истине, чем ваша… не хочу вас обидеть… чем ваша… версия.
— Это ложь! — крикнул я горячим и искренним тоном. — Это — ложь, — прибавил я с негодованием. Ошеломлённый, я старался своим криком заглушить, подавить растерянность и то чувство страха и почти суеверия, которые в тот момент я испытал. Я готов был смотреть на полковника, как на чародея и волхва. Откуда, как, когда он получил столь подробные и верные сведения?
Полковник промолвил просто и убеждённо:
— Вы прекрасно знаете, что я сказал вам одну истинную правду, но понятно, вы не можете признаться: кто же будет подтверждать, что он заседал вместе с Лениным и приехал в Россию его агентом? Разрешите, однако, записать ваши ответы.
…И сеть крепка, и ястребы надёжны…
Да, я попал в крепкий капкан… Прощай, вольная волюшка! Полковник поставил ещё несколько второстепенных вопросов. Я уныло и подавленно лгал. Когда подписал я протокол допроса, полковник, поднимаясь, сказал:
— На представителя Центрального комитета вы не похожи: вам недостаёт внушительности. На улице я принял бы вас за уволенного студента-первокурсника. Приятно всё же встретиться, как принято говорить, с птицей высокого полёта.
Я ответил, что встречи в жандармском управлении меня отнюдь не радуют, я предпочел бы от них уклониться.