Заблуждения капитализма или Пагубная самонадеянность профессора Хайека
Шрифт:
Отношение между Реальностью и Утопией намного сложнее, чем думает профессор Хайек: невозможное в человеческой истории всегда опережает возможное – а впоследствии каким-нибудь образом оказывается возможным. Оппоненты Дедала, минойские реалисты, доказывали, что летательный аппарат тяжелее воздуха невозможен; но Дедал построил такой аппарат и успешно на нем улетел, а сын его разбился лишь потому, что пытался, опередив своё время, совершить космический полет. В середине прошлого века философ Огюст Конт утверждал, что люди никогда не узнают, из чего состоят звезды. Через несколько лет Кирхгоф и Бунзен узнали это, применив спектроскоп. Я читал книгу, изданную в Германии в 1934 году, где математически доказывалась невозможность космических ракет. И в самом деле, до высадки на Луне оставалось более тридцати лет. В 1935 году отец атомной физики Резерфорд утверждал, что атомная энергия никогда не будет иметь практических применений. В последнем случае опровержение последовало особенно быстро: спонтанное деление урана открыли через три года. Но, конечно, профессор Хайек скажет нам, что всё это не касается “сложных систем”. Настолько касается, что “генная инженерия” вызывает ужас
Как мне кажется, я объяснил неизбежность “утопического” сознания, его вездесущность в умах талантливых людей и его историческую роль. Правда, остаётся решить, непременно ли этот вид сознания надо называть “социалистическим”, и что такое вообще “социализм”?
3. Дихотомическое мышление; капитализм и миф
Но прежде мы должны понять, что такое “капитализм”, или, как его предпочитает называть профессор Хайек, “расширенный порядок”. Естественно начать с той стороны, которую только и видит Хайек, – с экономической стороны капитализма, как её понимает большинство западных экономистов, в том числе и он.
Современная “западная” трактовка капитализма считается, или считает себя, научной и объективной, но в действительности основана на бессознательно (или даже сознательно) принятой иррациональной презумпции о “природе человека”. Вместо серьёзного изучения и понимания человека в европейской традиции укоренился эсхатологический миф, описывающий эту “природу” одной из двух простых формул: “человек добр” или “человек зол”. Вообще, склонность ставить вопросы в форме, допускающей два и только два категорических ответа, а затем отвечать на них “да” или “нет”, глубоко присуща человеческому мышлению и породила уже бесчисленные заблуждения в науке и в общественной жизни. Лоренц называет это “мышлением в антагонистических понятиях”, показывая, насколько вредны его последствия в биологии, антропологии и философии. Для краткости я назову такое мышление “дихотомическим”, от известного в логике термина, означающего “деление надвое”. Привычка к построению противоположных понятий связана с самой структурой нашего нейрофизиологического аппарата, действующего по “бинарному” принципу. Не только чувствительные клетки нашего тела, но и нейроны мозга способны срабатывать лишь двумя способами: выдавая импульс или не выдавая его, причём в первом случае величина и форма импульса строго стандартизованы. Иначе говоря, сообщения, циркулирующие в нашей нервной системе, “записываются” в двоичном алфавите – теоретически простейшем из всех возможных. Это не так уж удивительно, поскольку эволюция всегда начинает с простых решений, а затем уже, в случае надобности, усложняет их, но никогда не меняет однажды принятый основной выбор. По-видимому, первый организм, который можно было бы назвать “живым”, обладал уже бинарной системой приёма и обработки информации; в самом деле, она есть у всех живых существ, а теперь нет сомнений, что все они происходят от одного вида организмов, поскольку обладают тождественным химическим аппаратом наследственности. Ясно также, почему эволюция избрала “цифровой” принцип: так как “аналоговая” или непрерывная запись информации неизбежно приводит к быстрому накоплению ошибок. Но тогда нетрудно понять, что и всё мышление человека развилось в форме “двузначной логики”, полярно противопоставляющей “истину” и “ложь”.
Разумеется, такое“ бинарное” устройство элементарных актов нашего мышления вовсе не навязывает нам “дихотомию” на любом его уровне. Уже самый человеческий мозг, использующий бинарный алфавит в своей работе, вовсе не является “цифровой вычислительной машиной”, как вообразили на заре кибернетики некоторые из её энтузиастов. Мозг должен быть чем-то несравненно бoльшим, чем любая мыслимая (во всяком случае, в настоящее время) вычислительная машина; и решения, от которых зависит наше поведение, безусловно принимаются не путём вычислений с двоичными знаками. Может быть, в мозгу есть случайные механизмы, и несомненно там есть техника сравнения “гештальтов”, какая и не снилась нашим специалистам по “распознаванию образов”. Используя случайную технику, делая случайные ходы и сравнивая свои рассуждения с опытом, учёный может достигнуть гораздо большего, чем с помощью дихотомических “определений” и “теорем”. Всё, что мы надёжно знаем об окружающих нас сложных системах и что мы повседневно используем – называется это наукой или нет, – люди познали таким путём. Но великий соблазн дихотомии всё ещё подстерегает мыслителя на каждом шагу; а не-мыслитель просто не способен ему сопротивляться.
Началом этого соблазна была греческая геометрия. Это была первая настоящая наука – во всяком случае, первая теоретическая наука; и успехи её были столь блистательны, что вызвали у греческих мыслителей почти непреодолимые иллюзии. Им казалось, что и все другие предметы нашего опыта можно изучать more geometrico, на геометрический лад: надо только выделить основные понятия в виде аксиом и определений, а затем все вопросы можно формулировать в виде предположительных теорем, которые могут быть только истинны или ложны [10] . Иначе говоря, греческие мыслители – и прежде всего Платон – вообразили, будто можно открыть все законы мироздания и наилучшие законы человеческого общежития путём абстрактного рассуждения, не обращаясь к опыту. А рассуждение, в этом смысле, было дихотомично: формулировались вопросы и предполагалось, что все вопросы допускают, как в геометрии, ответ “да” или “нет”. Платон не скрывал, откуда произошёл его метод мышления: по преданию, в его Академию “не мог войти не знающий геометрии”. Пагубная самонадеянность Платона не только породила его поэтические диалоги; как показал Рассел, она перешла затем к отцам христианской церкви, определила стиль мышления средневековых схоластов и задержала научное исследование природы почти на две тысячи лет – чему были, впрочем, и другие причины.
10
Выражение more geometrico очевидная аллюзия к книге Спинозы “Ethica more geometrico demonstrate” (“Этика, доказанная геометрическим способом”; “геометрическим способом” означает здесь “так, как делается в геометрии”), представляющей собой самую известную попытку применения методов рассуждения, принятых в дедуктивных науках, к материалу, в принципе не поддающемуся формализации. Древнегреческие мыслители, насколько мне известно, таких попыток не предпринимали. Однако этот вопрос не имеет, как мне представляется, прямого отношения к анализу книги Хайека.
Один из вопросов, без конца обсуждавшихся схоластами, был вопрос о “природе человека”. Предполагалось, что бог создал человека чистым и совершенным, но затем его природа была омрачена первородным грехом; таким образом, человек в основном считался злым – корыстным и жестоким; правда, у схоластов это суждение умерялось предположением, что после искупительной жертвы Христа человек в некоторой степени способен стремиться к спасению души и при наличии благодати может быть всё-таки добр или благ.
Такая противоречивая трактовка “природы человека” чужда нынешним западным экономистам и “социальным философам”; они сплошь неверующие и, как им кажется, “реалисты”. Но в основе их объяснения человеческого общества лежит предположение, что человек зол, что он руководствуется своей выгодой и ради этой выгоды готов пренебречь интересами других. В самом деле, что выражает самое существование рынка, если не эту склонность людей прежде всего извлекать наибольшую выгоду из своего положения в производстве, в доступе к материалам производства или к средствам распределения его продуктов?
Конечно, теоретически допускаются и другие мотивы человеческого поведения кроме корысти, но легко заметить, что профессор Хайек не очень полагается на эти мотивы, а безусловно подразумевает “эгоистическое” поведение и старается даже оправдать его. Предприниматель, открывший особенно выгодный источник сырья, – говорит Хайек, – естественно, постарается скрыть его от своих конкурентов, сохранив его только для себя. Хайек откровенно одобряет такое поведение и, по-видимому, не видит в нем ничего безнравственного. Между тем, легко представить себе ситуации, когда это поведение оказывается отвратительно бесчеловечным. Капитал даёт возможность скупать зерно и запасать его в предвидении неурожая, а затем продавать голодающим по высоким ценам. Люди, умеющие это делать, знают, где можно дешевле купить это зерно и когда его можно дороже продать, не делятся с другими этими сведениями и извлекают из них все преимущества. Здесь мы имеем в зачаточной форме всю мораль капитализма, и в книге Хайека нет ни одной фразы, осуждающей такой образ действий даже в этой классической, бесстыдной его форме. Лучшее знание вознаграждается – только и всего. Ясно, чтo представляет собой такое знание с точки зрения потребителя, даже в ситуации относительного благополучия на рынке: представим себе, что производитель (или собственник предприятия) знает вредные свойства своего продукта, например, входящие в его состав вещества, опасные для здоровья потребителя. Должен ли он делиться с потребителем этими знаниями? Можно сослаться, разумеется на “моральные правила”, принятые в “расширенном порядке”, но очень сомнительно, чтобы человек, привыкший скрывать существенную информацию от своих конкурентов (и одобряемый в этом профессором Хайеком) проявил такую щепетильность в отношении потребителя. Скорее всего, он и в этом случае утаит имеющуюся у него информацию, если сможет. Вся надежда на то, что другие “правила”, например, страх судебной ответственности, остановят его в этой практике. И ясно, что Хайек имеет в виду именно эти “правила”, а вовсе не общую человеческую порядочность. Да и как примирить с такой порядочностью действия предпринимателя, который с целью искусственно поддержать высокую цену на свой продукт утаивает от всех информацию, позволяющую удешевить производство? Ясно, что такой человек наносит обществу очевидный ущерб, сохраняя для себя свои секреты. В моральном смысле это немногим лучше, чем практика богачей, скупающих зерно в предвидении неурожая, и я не вижу во взглядах профессора Хайека ничего даже косвенно осуждающего подобное поведение.
Между тем, христианская религия никогда не одобряла такого эгоизма, и когда она была сильна, существовали строгие правила, предписывавшие каждому ремесленнику раскрывать перед своими собратьями по цеху свои источники снабжения и запрещавшие ему искать чрезмерную выгоду, назначая слишком высокие цены за свои изделия. Правда, в то время ещё не утвердился “расширенный порядок”. Профессора Хайека не интересует, стали ли люди с тех пор лучше или хуже. Он всё время повторяет, что благодаря “расширенному порядку” теперь может выжить бoльшее число людей, и что надо думать прежде всего об этом. Замечательно, с какой наивностью он заверяет при этом, что его понимание “расширенного порядка” – это никоим образом не “социальный дарвинизм”!
Что уж говорить о торговле, где вся мудрость в том, чтобы дешевле купить и дороже продать. Бесспорно, такая деятельность способствует эффективности рыночного хозяйства, но когда христианство было сильно, к торговле относились как к весьма подозрительному занятию. Ещё Гёте говорил, что “торговля, война и пиратство – нераздельная троица”, хотя он и был сын купца. А отдавать деньги в рост христиане считали тягчайшим грехом: этого церковь никак не могла им разрешить и требовала обуздания евреев, пытавшихся использовать такую ситуацию. Обо всём этом христианском (и ветхозаветном!) морализме пришлось забыть, потому что “расширенный порядок” не может существовать без банковского кредита. Более половины добродетельных джентльменов, заседавших в Континентальном конгрессе, “давали деньги в рост”. Другие были рабовладельцы, и я не вижу, почему бы профессор Хайек не одобрил тех и других. Ведь от христианской морали всё-таки остаются какие-то правила игры; и профессор надеется, что этих правил хватит ещё надолго. Если посмотреть на нынешних дельцов и сравнить их с Франклином и Вашингтоном, то, право же, в этом можно усомниться.