Заброшенный полигон
Шрифт:
2
В девять ноль-ноль Николай крутил диск телефона, звонил Дмитрию Никифоровичу, Анькиному деду, которого в семье нежно называли «дедулей». Летом он жил в основном на даче, в дачном поселке академии. В последние годы занимался диффузией межзвездных плазменных «облаков». Писал статьи, книги, а лабораторией руководил, как он выражался, дистанционно: с важными делами приезжали к нему на дачу, мелкие вопросы решал по телефону. Вставал рано, в половине шестого, пил чай, до половины девятого сидел в своем кабинете, работал, а к девяти, к первому завтраку уже был свободен, мог вести переговоры и принимать гостей. После обеда снова исчезал «на верхотуре».
Телефон на даче оказался
— Алле! Я вас слушаю.
— Дмитрий Никифорович, доброе утро! Говорит Николай, ваш молодой коллега.
— Не понял, коллега, кто говорит? — переспросил дедуля вибрирующим голосом.
— Ни-ко-лай, Анин муж.
— Ах, Коля! — обрадовался старик.— Здравствуй, Колечка, здравствуй, коллега! А мне показалось, что из Москвы, разыгрывают. Ну как дела? Как там мой тезка?
— Тезка еще дрыхнет, но вчера хныкал, просился к дедуле.
— Ну так в чем дело? Валяйте! Авто на ходу?
— На ходу.
— Время есть?
— Есть.
— Ну и валяйте! Ждем к обеду. Вот Калерия Ильинична тоже зовет. С приветом! Пока.
И дедуля положил трубку.
— Ну вот, а ты боялась! — сказал Николай и щелкнул Аню по косу.
Аня с возмущением округлила глаза.
— Сколько раз тебя просить! Оставь эти дурацкие манеры.
Николай расхохотался, дал жене шутливого шлепка и трусцой кинулся к выходу.
— Сгоняю в институт, поймаю Мищерина. А вы готовьтесь! Выезд в двенадцать ноль-ноль!
Он выскочил из подъезда под лучи яркого утреннего солнца. «Жигуленок» стоял на площадке между домами — заляпанный грязью после вчерашней дороги. Николай набрал ведро воды из поливального крана и вымыл машину тут же на стоянке. Он сделал это так быстро и ловко, что никто из жильцов не успел заметить столь вопиющего нарушения — обычно едва кто-либо из автомобилистов появлялся с ведром и тряпкой возле машины, как тотчас же раскрывались окна и на весь двор неслись ругательства и проклятия. Он даже прополоскал тряпку и сполоснул ведро — так ему нынче повезло! Ехать предстояло через весь город, за реку, на левый берег. Сорок минут туда, сорок — обратно, и там, если Мищерин на месте,— минут двадцать от силы. Мищерин обещал быть с утра, это значит — с десяти, не раньше.
Из автомобиля город выглядел чистым, прибранным. И проспект, по которому ехал Николай, и сквер с зелеными шарами тополей, газонами и ровненько подстриженной акацией, и дома — четырех-пятиэтажные, построенные перед самой войной, и газетные киоски, и павильончики универмага, и легкие навесы автобусных остановок — все будто бы приготовилось к какому-то светлому и радостному празднику. Вымытый дождем и поливальными машинами асфальт влажно темнел в тени домов. Солнце, прятавшееся за домами, высвечивало поперечные улицы ярким живым светом — казалось, будто проспект перегораживали высоченные прозрачные заслоны — от земли до самого неба. Когда он проезжал сквозь них, налево невозможно было смотреть — слепило.
От аллей веяло свежестью, прохладой, пахло сырой травой. В листве тополей, на кустах акаций, по-весеннему возбужденно чирикая, сновали воробьи — листочки так и трепетали от их возни. Ночью над городом прошумела гроза, Николай плохо спал, слышал, как трещали молнии и грохотал гром,— гроза, казалось, всю ночь кружила на одном месте. Сон не сон, явь не явь — вспышки, сухой треск и раскаты, шум машин, сонное бормотание Димки, посапывание Аньки, щелчки и гудение холодильника на кухне, шлепающие шаги Ларисы, жены институтского друга Вадима Ишутина, плеск воды в ванной — все это сплелось в какую-то причудливую мешанину, от которой к утру осталось лишь ощущение смутной тревоги.
С затененного проспекта он вырвался на залитую солнцем набережную. Заречные дали вдруг открылись во всю ширь, и Николай зажмурился от хлынувшего отовсюду света. Чистый утренний воздух светился, казалось, сам по себе, светился и дрожал, не в силах удержать в себе эту нестерпимую яркость и чистоту. Николай смотрел сквозь сощуренные веки, наслаждаясь и этой яркостью, и простором, и холодком от близкой реки.
По сторонам пролетали домишки, бараки, сараи, заборы, гаражи, дачки, лодочные станции, огороды. Река — глиняно-желтая, мутная от весеннего половодья — лежала в тяжелом неподвижном изгибе, как старая вздувшаяся змея. На противоположном берегу ярусами белели фасады новых застроек, ярко отсвечивали окна. По крутым асфальтированным рукавам улиц ползли утренние троллейбусы. Два моста черными многоножками, выгнувшись, стояли между берегами. И на них что-то двигалось, какие-то букашки — невозможно было разглядеть, что это.
Дорога плавно поднялась на возвышенность. Впереди, на сколько хватало глаз, простиралась холмистая равнина, зеленели поля, луга, рощи. Сзади разделенный рекой на две неравные половины, распластался громадный город. Белесовато-серый колпак — дыхание мощной промышленности и нескольких
ТЭЦ — висел над ним даже в этот утренний чистый час. Поблескивающими точками кружили в вышине, садились, взлетали самолеты. И спереди, разворачиваясь над рекой, торопился на заречный аэродром летящий с востока огромный лайнер...
Как он любил этот город! Он вообще любил города, но этот — особенно! Просторный, широкий, весь какой-то вольный, молодой, растущий, непрерывно обновляющийся, город этот был лишен гордыни старых российских городов. И пусть не столь изящны здания на его улицах, пусть нет в его парках затейливых фонтанов и знаменитых памятников, но есть в нем нечто другое — молодое, живое, подвижное. И главное — новый научный центр с толковыми ребятами, у которых мозги не перегружены излишними знаниями и, следовательно, предубеждениями; научное бродило из выпускников сибирских вузов — томичей, иркутян, красноярцев...
Наивные люди эти социальные психологи, недавно обследовали институт, спрашивали: «Почему вы переменили место жительства? Вам не нравится сельская местность? Как на ваш взгляд, почему молодежь предпочитает жить в городе, а не в деревне?» Сами себе задали бы эти вопросы, тогда бы и обследований никаких не надо было...
Уже семь лет живет он в этом городе, семь лет! Деревенские охламоны, его школьные дружки, посмеивались, запугивали: куда, Колька, рвешься, у нас морды не по циркулю в институты переться, завянешь, алкашом вернешься, самое большое — в грузчики магазинные выбьешься. Он им утер нос! Без пяти минут кандидат! Три статьи в научных журналах! Нет, недаром скандалил с отцом, недаром рвался из деревни. Слишком велика была тяга в город, в институт, к милой сердцу физике, хотелось узнать, понять, откуда берется все в природе: красота и совершенство форм, причудливая картина микромира, эти странные линейчатые спектры, оранжевые, синие, небесно-голубые сполохи свечения газоразрядных трубок, яростные молнии электростатической машины, ярко- зеленый бегающий луч осциллографа... Манила тайна света, тайна звука, тайна звезд. И хотя объяснял родным, что мается, думает все время об одном и том же, о физике, не верили, не принимали всерьез, особенно отец. Только мать одна и понимала — сердцем, конечно, душой,— сочувствовала, и если бы не она, неизвестно, как бы все повернулось. То есть он все равно ушел бы из дому, тут и сомнений не может быть, но вряд ли удалось бы сохранить добрые отношения с родными. Спасибо, мать взяла на себя отцовский гнев, с ее материнского благословения и уехал. Поступил — тоже тараном, недобрал баллы, пошел к ректору, объяснил, как сильно любит физику, как трудно было учиться в глухомани — без нужных книг, без хорошего преподавания, без современных приборов,— убедил, приняли условно, до первой сессии. За один семестр доказал, что не хуже других, а кое-кого и покрепче. Пять лет свечой шел вверх, с блеском защитил дипломный проект, понравился Мищерину, без сучка без задоринки сдал кандидатский минимум, с ходу врубился в тему. Да и аспирантский срок не прошел даром — другие только-только раскачиваются, а он уже провел лабораторные испытания на трех моделях, изготовил и собрал четвертую — для полевых испытаний. Как это удалось — другой вопрос...