Заброшенный полигон
Шрифт:
— Странно просишь. Или не привык по-человечески-то просить, как мы у тебя просили.
— А ты меня уже, смотрю, списал. «Просили». Все, Ташкин, иди гуляй, да?
— Да нет, зачем же, работай, я не возражаю.
— Он не возражает! Ну, ну... Скажи, Иван Емельянович, много к тебе Ташкин обращался? Много просил?
— Да нет, не много.
— Ну а хоть раз вспомнишь? Чтоб просил. Не советовал, не рекомендовал, а просил....
— У тебя характер не тот, чтоб просить. Ты у нас командир...
— Ишь, хитер бобер, голыми руками не возьмешь. Никогда не просил, а теперь прошу. Понимаешь? Прошу. Завтра-послезавтра пятьсот штук яиц и квитанцию мне на стол. Договорились?
— Не знаю, Антон Степанович, не знаю...
— Но подумаешь? Обещаешь?
— Подумать можно. Отчего же не подумать...
— Да, как там дела с наукой? Из обкома звонили, просили всячески помочь, но это ведь твой Колька, так что, надеюсь, сами разберетесь.
—
— Ну и что это за штука? Сам-то видел?
— Ага, видал. Игрушка такая, лучом в небо стреляет, чего-то там ищут, какие-то полости или пятна, холера их разберет. Но красиво!
— Красиво?
— Ага. Как игла — до самых туч. И гудит со страшной силой.
— Показал бы как-нибудь.
— Это можно. С Колькой сговоримся — и приезжай. Это на старом болоте, где минометы испытывали.
— Ах, это вон где. Ладно, заметано. Ну, больше не задерживаю, поди, дел навалом?
— Невпроворот.
2
Дел у Ивана Емельяновича было действительно невпроворот. Кроме ежедневных разъездов по полям и фермам, кроме обязательной бумажной писанины, разбора всякого рода заявлений, жалоб, просьб, кроме чтения разных циркуляров и указаний выше и сбоку стоящих организаций — кроме всей этой обыкновенной текучки были у него дела, которые появлялись как-то странно, вроде бы ни с того ни с сего, но которые надолго выводили из нормальной колеи. Как правило, самые гнусные конфликты возникали за пределами колхоза, при сдаче зерна, скота, молока на приемных пунктах в райцентре. Как-то так получилось, что постепенно из пунктов ушли честные, добросовестные люди и на их место пришли выжиги, с которыми колхоз «Утро Сибири» никак не мог найти общего языка. Хитрость невелика: если каждый раз одни и те же люди упорно и нагло занижают тебе вес скота, показатели по зерну или жирность молока, значит, хотят получить с колхоза какой-нибудь презент. Может, само по себе это слово и не означает ничего плохого, но в здешних местах с чьей-то пакостной руки пошло гулять лишь в одном, самом похабном смысле — взятки. Хочешь, чтоб делали клуб, давай презент начальнику строительного управления Шахоткину. Хочешь, чтоб расширили пекарню, презентуй районного начальника по хлебу. Хочешь, чтоб не сильно дергал тебя народный контроль, давай презент заместителю начальника народного контроля.*Сам начальник не брал, а заместитель — всегда пожалуйста. Ну а угощения работников прокуратуры, ОБХСС, милиции, санэпидстанции, РАПО и прочих колхозных «радетелей» — это как бы само собой разумеющееся дело, тут уж и разговоров нет: приехали — накрывай стол, ставь бутылки, вари телятину, а еще лучше — подай какую-нибудь дичь, чтоб удивить, порадовать, уважить дорогих гостей. И все из колхоаного бюджета, за счет колхозников... «Мы, колхозники, ничего и ни у кого не вымогаем, не ждем подачек, угощений. А почему они считают за норму приехать по служебным делам и без зазрения совести требовать, вымогать обеды, продукты, деньги?» — возмущался иной раз Иван Емельянович, заводя разговор с таким же, как и он, председателем на каком-нибудь совещании.
Сегодня после разговора с Ташкиным ожидало его немало разных срочных дел, откладывать которые дальше было нельзя. Что-то надо решать со стариками Михеевыми — остались одни, дети в городе, в ссоре с родителями, правда, и старики не подарок, но куда ж их денешь, надо как-то помогать, совсем обезножели. Второй месяц ждут материальную помощь камышинские молодожены — пять заявлений, тоже требует решения. Весь состав правления созывать не обязательно, можно решить на малой сходке, в узком кругу, но тоже пора — сколько можно морочить людям головы. Назрели вопросы и по оплате труда кормозаготовителей: внедряют коллективный подряд, а как оплачивать, никто не знает. Были и еще кое-какие дела — по учету и оформлению горючего, по приему на работу и увольнению, распределение ссуд, путевок в санаторий и прочие вроде бы пустяки, от которых зависит нормальная жизнь колхоза.
Уж чего-чего, а хозяйство свое он знал, да и вообще крестьянский труд был в крови, унаследован, можно сказать, и по отцовской, и по материнской линиям. Еще до войны с отцом и матерью, с дядьми и тетками каждое лето, начиная с первых весенних оттепелей, работал и в огороде, и в поле колхозном, и на току, и на конюшне, и на лесозаготовках. Казалось бы, что может малец шести-семи лет от роду?! А мог! И картошку сажал, клал по луночкам, и мелочь зеленую, рассаду, всовывали с бабкой в разрыхленную землю, и сено сгребал маленькими граблями — за день так ухаживался, что обратно с поля ехал на отцовских плечах или, если подворачивалась попутная подвода, в телеге. Чуть
Детство выдалось ему трудовое, в ранних заботах, горестях и усталостях. Нынче на правлении как-то зашел разговор об играх, в которые играли мальчишками его сверстники, а он, смешное дело, не мог вспомнить. Играл, наверное, были в те времена какие-то игры, ну там, лапта, горелки, бабки — конечно, играл, но вот, поди ж ты, не помнит. Зато помнит, что, где и когда сажали, как добирались до сенокосных угодий, как косили, ворошили, ветрили и складывали сено в стога. И как однажды на лесной делянке, у пня, когда подошел, чтобы сесть передохнуть, ударила его в левую ногу змея. Помнит, пока довезли его до деревни, нога вся распухла и почернела. Отец с матерью перепугались, хотели гнать в больницу в райцентр, но бабушка, мать отца (умерла на третий год после малого Андрейки), сама вылечила — зашептала, заговорила, к утру чернота сошла, а на другой день и опухоль спала. Вот это помнит.
Ну, а с сорок первого, с девяти годков, когда отец и брат отца, дядя Миша, в августе вместе с другими мужиками ушли в райцентр на призывной пункт, пришлось ему впрягаться в постромки уже не по-детски, а по-настоящему, по- мужицки — и в домашнем хозяйстве и в колхозе. Хотя огород был и невелик, но мешков по двадцать — двадцать пять картошки осенью убирали. Да и в колхозе — на погрузке и разгрузке зерна кто работал? Бабы да пацаны. Вот и надорвал молодой пуп мужицкими этими кулями. И когда призвали в армию, первым делом медкомиссия направила в госпиталь — зашивать грыжу.
В колхозе в ту пору в основном озимую пшеницу да рожь сеяли. Сев, уборка, перевозка, сушка на зерносушилке да под навесами, перелопачивание, провеивание на токах, засыпка в амбары семенного фонда — все на женских да на детских плечах. А заготовка дров, кизяка, торфа, кормов, уход за скотиной, молокопоставки, сдача шерсти, яиц, пера и пуха с водоплавающей птицы (а она тоже имелась — и в колхозе, и в личном хозяйстве). Зимой — худо-бедно — школа, занятия через пень-колоду. Еще приходилось делать чучела для минометного полигона на старом болоте. Правда, тут старухи да девчонки в основном трудились, а подвозить приходилось и ему. Не раз слышал, как выли и ухали на болоте мины, но такая была замороченность, такая усталость, что не было ни сил, ни охоты бегать и глядеть на эти пристрелки. Война сидела в печенках и у старых, и у малых. Едва ползали с выкрученными от работы жилами — не до забав было. Ведь один на один остались с землей, со скотиной, с лесом, который хорош, когда ты силен, сыт, обут и одет, а когда ты слаб, голоден, разут и на тебе прохудившаяся обдергайка с отцовского плеча, тогда и лес — твой враг, и чтобы взять что- нибудь от него, надобно с ним воевать.
Не только тяжкую усталость оставили по себе в памяти война и послевоенные годы, но и страх. От слов «заготовки», «уполномоченный», «контрактация» веяло холодом, непролазными дорожными хлябями, мякинным хлебом, тусклой лучиной. Овцу не держишь, а шкуру сдавай, нет овчины — сдавай свою. Кур нет, а яйца неси. Кондратиха, через улицу, наискосок, когда пришли уводить за налог корову, выскочила с топором, безумная, на губах пена, захрипела безголосо, и те, которые повели коровку, услышали: «Уведете, ироды, зарублю детей, пятеро их...» Оставили корову, не посмели. Это у Кондратихи, а у скольких увели — коров и телят, якобы купленных у них по договору за двадцать-тридцать рублей, за сущий бесценок по тем временам,— контрактация! Большинство понимали — шла война, и терпели. Но уже после войны от голода умер младший брат Андрей. Еда, которой питались, видно, не подходила ему, рахитично вздутый животик перекатывался, как вялая подмороженная брюковка, он царапал его скрюченными пальцами и стонал. А потом и на стон не оставалось силенок. Это был первый покойник в их доме, и вид мертвого брата, исхудавшего, зеленого, похожего на какую-то гусеницу, на всю жизнь врезался в память.