Забвение
Шрифт:
За письменным столом восседала заметно погрузневшая женщина в коричневой пуританской кофте, однако с кокетливой косынкой, надежно прятавшей ее шею. Она была коротко подстрижена, на переносице грозно поблескивали очки в металлической оправе с модными затененными стеклами. А перед нею лежала папка — мое обреченное творение. Она возложила на машинопись руки, уже крапленые возрастом, внимательно меня оглядела, прежде чем приступить к экзекуции, немного помедлила, а затем подчеркнуто деловой интонацией сразу же возвела барьер.
— День добрый, Алексей Алексеевич.
Я обозначил — возможно учтивей — свой неподдельный интерес:
— В чем же суть наших разногласий?
— В несовместимости позиций. Очень возможно, в другом издательстве книга, предложенная вами, вовсе не вызовет отторжения. Но у издательства «Весы» свой взгляд, свои требования к автору. Иметь их — наше право. Согласны?
— Конечно. Тем более, вы их оплачиваете. Мне можно узнать, в чем они состоят?
— Автор, говоря фигурально, должен иметь ту же группу крови.
Я только вздохнул. Старик Безродов, на сей раз, безусловно ошибся. Готовность внимать ее поучениям и обаятельная улыбка не сокрушат этой твердыни. Подагрические колонны бессмертия вряд ли подопрут мое имя.
— Вы ни о чем не хотите спросить меня?
— Нет, если уж дело дошло до деликатной проблемы крови.
Мое смирение ее не устроило.
— Я поясню свои слова. Над вашей рукописью витает, а лучше сказать, ее пронизывает неистребимый советский дух.
Вот оно что! Предо мною — воительница. Все та же гимническая мелодия «отречемся от старого мира». Несчастный Алексей Головин! К вам обращаюсь я, друзья мои, братья и сестры — где справедливость? Бесфамильный глухо подозревал в антисоветчине, Виктор хотел четкой и внятной гражданской активности, Валерий не скрывал удивления, видя, что мне не дается язык, который принят на вооружение, Виталий едва не стонал от досады — так уж хотелось ему увидеть харизматического вождя. Один Владимир меня не дергал, пусть ему за это воздастся. И вот дождался: держу ответ за весь союз республик свободных. Куда же крестьянину податься?
— В чем же, скажите, вы учуяли это советское амбре?
— Да хоть бы в том, как вы вписались в эту правовую систему, если ее так можно назвать. Вы не скрываете, как довольны собою, собственным красноречием, умением повлиять на суд. Вас не шокируют эти средства, которыми вы достигаете цели, то, как угодливо вы взываете к мудрости этого ареопага, к его высоким нравственным качествам. Вам даже в голову не приходит, что вы участвовали в процессе, так сказать, применительно к подлости, к подлости судопроизводства, что ваша защита была оскорбительна для тех, кого вы взялись защищать по правилам постыдной игры.
Стоило немалых усилий держать себя в руках, не взорваться. Мне было что сказать этой фурии. Мог бы напомнить, что я защищал не только овечек и голубков (напомнить
Все же я поинтересовался:
— Не приведете ли в пример какое-либо конкретное дело?
— Хоть книжное. Предмет вашей гордости.
— Занятно, — пробормотал я, — занятно.
Она посмотрела на меня, как мне почудилось, — испытующе. Словно ждала моих возражений. Но убедившись, что я не намерен вступать в дискуссию, заговорила:
— Но все это — побочная тема, не то, что мне хотелось вам высказать. Если бы вы себя ограничили вашими пылкими речами и столь же пылкими заверениями в своем уважении к самому чуткому и справедливому суду, их можно было б, в конце концов, рассматривать как документы, свидетельства позорной эпохи. Но нет — претензии ваши шире. Каждое дело вы комментируете, сопровождаете размышлениями, вы обобщаете, вы напутствуете идущие вослед поколения. Именно эти рассуждения всего дороже вам и важнее — они составляют предмет вашей книги.
Я подивился ее проницательности. Фурия не так уж проста. Вновь выжидательный цепкий взгляд — может быть, я хочу ответить? Но я продолжал хранить молчание.
Похоже, оно ее заводило. Она продолжала так же запальчиво:
— Всего неприличней ваши оценки людей, которых вы защищали. Допустим, в условиях процесса вы полагали, что, принижая, преуменьшая их роль и вес, вы помогаете им увернуться. Но и сегодня вы их вспоминаете в том же духе и в том же тоне — снисходительном, наполовину ерническом. Если вы этого не ощущаете — тем хуже для вас. Значит, суть не в тоне.
Итак, я унижал подзащитных. Сколь мудр я был, когда дал себе слово не спорить с нею, не тратить пороха. Упомяни я о Феофилове, она бы сказала, что я низвел потенциального олигарха и, может быть, надежду России до уровня мелкого афериста.
— Если вернуться к «книжному делу», то вы, оборачивая диссидента маниакальным библиофилом, выставили его в результате этаким лупоглазым барашком, полупомешанным идиотиком. Так вы его воспринимали и так воспринимаете ныне. Разве я не права?
— Вы правы.
Этого она не ждала. Помедлив, презрительно рассмеялась:
— Ну, разумеется, разумеется. При безрелигиозном сознании вы не могли иначе чувствовать. Не зря о таких, как вы, говорили: богооставленный человек. Устроились в той пакостной жизни вполне уютно, благополучно и судите свысока людей, которые заплатили юностью.
— Там этого нет.
— Меж строк! Меж строк! Дрянная совковая манера. Возлюбленный эзопов язык! Рабский жаргон прирученной фронды! В особенности — московской фронды!