Забытая сказка
Шрифт:
Мне принесли кофе и пирожки. Гусар все еще читал. И странная вещь, чем я чаще на него поглядывала, тем все более и более чувствовала, что этот гусар не по-гусарски весел, не забияка, и море ему не по колено. Что было в нем замечательно при тщательном осмотре, это его ресницы, как густая зубная щеточка, от них даже легкая тень падала. «Воображаю, какие должны быть красивые глаза в такой оправе», — подумала я. Построение головы, шеи, красивые волнистые, почти черные волосы, овал лица, черты лица привлекали.
Гусар кончил читать, неожиданно откинулся на стул, и наши глаза встретились. Я забыла, что пирожок был совсем близко от моего открытого рта, готового проглотить его. И больше, чем требовало приличие, мы
Познакомиться с мужчиной в кафе, на улице, это совсем не то, не сторож Потапыч, не Настя цыганка. Эта мысль вогнала меня в такую краску и смущение, что я растерялась. Гусар быстро встал, строго, вежливо поклонился мне и направился к выходу. Его кофе и газета остались.
Я себя чувствовала страшно взволнованной. Собственно, ничего особенного и не произошло, утешала я себя. Но все-таки очень и очень мило с его стороны, он сделал вид, что не заметил ни моей смешной позы с пирожком, ни открытого рта, ни моего смущения.
Я потянула к себе газету, досмотреть, что идет сегодня в театрах. Под газетой оказался большой серебряный портсигар. Вам, может быть, покажется странным, но меня охватила такая радость, как будто бы я вновь нашла то, что потеряла. Где-то смутно, далеко, там, где живет впечатление, что-то ныло: «Ты никогда больше не увидишь это серьезное, почти строгое лицо и эти синие-синие глаза, которые могут и умеют смотреть в самую душу». И от этой мысли становилось горько.
На портсигаре была большая монограмма «Д. Д.». На верхней внутренней крышке был вделан портрет немолодой женщины, гладко причесанной, с тонкими чертами лица и большими темными, задумчивыми глазами. «Наверно, его мать», — подумала я. Подозвав ту же симпатичную милую девушку в белом переднике, я попросила ее провести меня к хозяину или заведовавшему этим кафе. Я прижала к себе портсигар, и мне показалось, что синие глаза опять смотрят в мою душу. «Ну вот и все», — сказала я себе, сдав портсигар и выйдя на улицу. И бывает же так, вдруг, сразу, ни с того ни с сего, не знаешь, куда себя девать. Идти тебе некуда и делать тебе нечего и «никакого интереса», как говорила Глаша на все, не стоящее ее внимания.
Глаше, да-да, и всем им отдам свою свободу. О! Они, наверняка, завертят, закрутят, затаскают то в театр, то в магазин, то в гости. То у них обеды, ужины и сборища молодежи! К ним, к ним!
Взяла извозчика. В Лоскутной потребовала счет, уложила вещи и… осталась. Хочу быть одна, переодеться, мягкий халатик, кушетка, книжечка, и… Нет, нет, все это не то, не то. Ни книжечка, ни халатик, ни… Но что же это? Какое-то беспокойство, спутанность мыслей и абсолютное нарушение порядка, самочувствия, словно заболела. Но чем? «Ищи начало, корень, первопричину», как говорил мне отец. Ничего особенного не случилось, а покой в этот день обрести я не смогла. Чувство, что я утрачиваю господствующую, руководящую и контролирующую власть над собой, испугало меня. Как ни переключала я свои мысли, что ни предлагала себе: солнце, воздух, прогулку, друзей, театр — на все был ответ: «Нет, нет, нет!». Хочу быть одна, разобраться, выздороветь, а главное, привести себя в мое обычное, нормальное состояние, может быть, иногда и повышенное, но только не это, не это, как сейчас.
Как еще недавно, так мне всегда казалось, ушел отец, Николай Николаевич. Они были всегда каким-то балансом, мерилом в моих хотениях и желаниях. А сейчас я почувствовала себя брошенной, одинокой.
Уже шесть лет я живу на Урале, когда захочу, то приезжаю в Москву или в Питер. Я совершенно не знаю, что значат скука, там, у себя, в лесу, и на удивленные вопросы друзей относительно моей добровольной ссылки отвечала, что отдана в закрытое учебное заведение. Все, кто приезжал ко мне, надо сказать, гостил подолгу, в особенности летом, и скуки я у них не замечала.
А жизнь шла, шли и годы. Где-то в тайниках, глубоко была запрятана тоска по идеалу, по другу сердечному, по его голубиной ласке, по его взлетам орлиным, по воле, по мысли мужской стальной, не колеблющейся. Послушать, как бьется в груди его благородное, храброе сердце, быть защищенной, безмерно любимой. А если иначе, то тогда ничего не надо. Пусть опять будут будни.
Почему-то сегодня этот синеглазый со строго-серьезным лицом, по обличию, по манере держать себя, показался не как все, новым, манящим, притягивающим. Его синие-синие глаза смотрели, не отрываясь, весь день, и из книжечки, и из халатика, и из всех углов комнаты, и за окнами на улице. Нет, нет, не ходить завтра и после завтра, совсем не ходить больше в это кафе. Забыть, вычеркнуть, вырвать страницу, не нужно продолжения. Пусть этот синеглазый будет встречный пешеход, прохожий, идущий мимо меня в уличной толпе. Да ведь он, может быть, случайно, как и я зашел в это кафе выпить чашку кофе, но не притронулся к ней, чем-то озабочен, и где портсигар оставил. Может, и не хватится, и в кафе больше не придет? И опять жутко, до необъяснимой тоски. Мысль, что я его больше не увижу, делала меня несчастной. Господи! И привязалась же ко мне эта ноющая нота «не увижу, не увижу больше». Ну и не увидишь и успокоишься. А женщина с открытым ртом, чуть пирожком не подавившаяся смешна и нелепа. Она для него такой же пешеход, такой же встречный. Да выйдя из кафе, он уже и забыл о ней. А она? Стыдно, Татьяна, ты ведь не девочка. Я почти успокоилась, но спала отвратительно.
На другой день в одиннадцать часов утра я была у Страстного бульвара и вошла в кафе. За столик с гусаром я, конечно, не сяду и, если не будет свободного, я уйду. Словно на заказ у самого входа был свободный столик и так удобно стоял, что виден был весь зал. Ко мне подошла вчерашняя милая девушка, я заказала ей кофе и еще что-то, не помню. Народу было много. Мне показалось, нет, я скорее почувствовала, гусар здесь, там же, где был вчера. Было очень интересно, получил ли он уже обратно свой портсигар, и как он реагировал на это? Если он подойдет и пустится в разговоры — его акции упали. Если он совсем молча пройдет мимо этого, то он гордец и невежа. Мое хотение равнялось требованию, чтобы он был, согласно своей исключительной наружности, необыкновенным, как я его себе рисовала, и должен поступать и действовать по-особенному, не так, как все. Олечка, так звали эту милую девушку, принесла мне завтрак. Я обратила внимание на ее радостное, возбужденное милое личико и, конечно, вопрошающе смотрела на нее.
— Я Вам так благодарна, так благодарна. Господин гусар дали мне сто рублей, когда я сказала ему, что Вы нашли его портсигар и отдали его в контору.
И еще добавила, что он только с неделю к ним приходит в кафе: «И уж очень серьезен, никогда не улыбался, не разговаривал, а сегодня совсем другой, веселый, страшно обрадовался, что портсигар нашли».
— А Вам он просил передать, только уж очень много раз все говорил, чтобы я как-то особенно сказала, Боже сохрани, не обидела бы Вас, уж очень он Вас благодарить просил. Портсигар для него большая ценность, память.
Олечку позвали к другому столику. Было в этой девушке что-то чистое, простое, душевное. Все, что передала она мне от гусара, не сопровождалось ни улыбочкой, ни чем-либо обидным. В самом деле, как бы я выразила благодарность, если бы портсигар был мой? Никто, как Оля, не подошел бы более быть мостиком, ниточкой между нами. Теперь, подумала я, кто из нас первый по этой ниточке ко второму подойдет? Да и подойдет ли?
Я заметила, что гусар подошел к кассе, рассчитался и направился к выходу. Достигнув моего стола, он приветствовал меня. Лицо его было серьезно, даже строго, только опять наши глаза задержались друг на друге. Я ответила на приветствие. Он вышел из кафе.