Забытая сказка
Шрифт:
Мы с Ольгой Николаевной пили уже кофе, когда в столовую вошел Борис. Я чувствовала на себе его гневные, саркастически колючие взгляды. Хотела или не хотела Ольга Николаевна иметь меня своей невесткой, я никогда об этом не задумывалась. О том, что чувствовал ко мне ее сын, она, конечно, догадывалась, знала и о том, что мы были вечно в ссоре. «Да, — думала я, — теперь, когда счастье посетило меня, мне стало ясно, почему так всегда случалось». А потому, что любовь, ее нежность, ее великие глубины, ее глубокий творческий экстаз Борис собственноручно разрушал. Было уже около четырех часов. На мое счастье, Ольге Николаевне нужно было ехать в Москву, и я попросила взять меня с собой. Борис после завтрака исчез, что облегчило отъезд и избавило меня от очередной душевной пытки. Все же я вздохнула облегченно только тогда, когда мы отъехали от дома, и автомобиль покатил по шоссе. Ольга Николаевна усиленно приглашала приехать к ним погостить на день на два. Прости меня. Боже, я соврала, что завтра рано
Вечером того же дня я распорядилась убрать мою фамилию с доски приезжих, и, если меня кто-либо будет спрашивать, сказать уехала. Голос Димы по телефону вернул мне мое счастье. Я обещала быть завтра, в десять часов утра в Лосиноостровской, у Пелагеи Ивановны.
Верховые лошади, кровные англичанки, привели меня в восторг, а вот лес не порадовал. Выходяженный, вытоптанный, невеселый, и только береза вперемежку с ясенем, да кусты вроде орешника, местами деревья тоненькие, кривенькие. Ни одной елочки — пышной красавицы, ни обхватистой сосны с могучей шапкой, ни пихты пахучей. Увела я Диму в мой лес. С большим вниманием, не перебивая, слушал он меня. Сначала про весну-чаровницу, когда снег стаял, и подснежник уже отошел, тотчас лютик (розочка лесная) расстилает свои ковры-поляны, цвета от нежно-желтого до охры темной. За ним незабудка голубая с розовинкой, по дорогам, у ключиков, или где в тени пышными букетами голубеет, приманивает. Затем саранка лиловая (род лилий) поодиночке, на высокой ножке-стебельке из травы вытягивается. А дальше и пересчитать всех не успеешь, забросал, засыпал Господь лес, что богатейший цветочный магазин, таких Вы и из Ниццы, колыбели цветов, не получите, по разнообразию форм, расцветок и нежности пахучей. А кусты сирени в садах низенькие, дохленькие, а в моем лесу огромные, до пояса доходящие, а цвет — метелочки пушистые, пахучие. А вот еще чудесная полянка колокольчиков, по пять-шесть на стебельке, необыкновенной, удлиненной формы, теплый тон зелени, в сами цвета аметиста от темной, до самой светлой воды. Трудно пройти мимо, не остановиться на минуточку, глазами полюбоваться, душу насытить красотой неизбыточной. Пусть повеселится сердце, пусть искры радости зажгут, всколыхнут меня, а, может быть, и Вас. Воздух сладко-пьяный, а ягод, а грибов! А сам лес и его обитатели! Ну тут уж его надо видеть собственными глазами, в нем побывать, его лесные разговоры самому послушать. Нет ничего увлекательнее, как верхом на лошади по лесу бродить, куда глаза глядят, а если заблудишься, по солнышку всегда выберешься. Ну а зимой — лыжи, иного вида красота. А домик мой в лесу, в заколдованном месте, где речушки горные, ключики прохладные, озера, хвойные громады сосен, елей. А горы, красавицы уральские, то лесистые, то скалистые, неприступные. Бродить по ним возможно только летом. Переходы опасны, глубоки, провалы, пропасти. Гора, что против дома и крута, и высока, минут сорок подниматься надо. А с верхушки на десятки верст все увидите, солнышко встретите и проводите. И никого кругом! Город в тридцати верстах находится. Тишина, благодать, ну про это тоже не расскажешь, и еще скажу Вам, что на лицах моих гостей-друзей нередко подмечала я, как беспокойство в их глазах заменялось покоем, на лбу морщинки разглаживались, а все лицо часто радость посещала, и почти каждый восклицал: «Боже, как хорошо здесь, какой покой, какой простор, какая красота!» Я спохватилась и умолкла. Молчал и Дима. Сосредоточено, серьезно было его лицо. Мне показалось, что он где-то далеко, и не слушал мою наивную, сентиментальную болтовню. Я почувствовала страшную неловкость. Музыка, красота природы, да и всякая красота, в чем бы и как бы она ни была проявлена, уводила, увлекала, умиляла. Но, Боже мой, ведь я его совсем не знаю… Ведь то, что я говорю, просто смешным показаться может.
— Вы думаете, — наконец сказал Дима, — что красота, приблизив человека к Божеству, спасет его, то есть, через красоту он очистится, хотя бы на мгновение, в минуты экстаза, постигнет взлет духа, и озарение откроет ему неземную песнь сердца?
После короткой паузы он добавил:
— Возможно… Но это доступно для единиц, а толпа слепа и будет топтать ваши чудесные ковры цветов, и величие вашего леса не приблизит их к себе.
Дима поразил меня глубиной своего ответа, и то, что он так верно определил мое состояние, которое все чаще и чаще охватывало меня там, дома, в моем лесу. При этом и голос и глаза его подарили мне столько нежности, тепла. Моя неловкость исчезла, и радость вновь вернулась.
— А Вы поэтесса, и Ваш Урал, по Вашим описаниям, и зимой и летом целая сказка. Однако, нам пора. Вы, наверное, проголодались, — добавил Дима, — уже два часа.
Не прошло и часа, как мы были на веранде приветливого домика Пелагеи Ивановны. На мои вопросы об Оле и ее матери Дима как-то односложно отвечал и ловко переводил на другое. Только через три дня, покидая Москву вместе с Олей, я узнала от нее все подробности, и поняла я Диму, что не хотел он свое счастье лучезарное с чужим горем смешивать. И отстранил его от меня, а сам отнесся далеко не безразлично. Мать Оли умерла вечером в тот самый день, в день нашего знакомства, в день нашей встречи на кухоньке у Оли. Дима тотчас командировал своего Савельича, который не покидал Оли и все, что требовалось для похорон, оборудовал. Дима же присутствовал и на панихидах, и на отпевании, устроил на время Олю у ее соседки старушки и привез ее ко мне в день отъезда.
Дима не просил меня остаться еще в Москве, не просил писать, но адресами мы обменялись. И я его к себе не приглашала, а в глубине души знала, что уезжаю ненадолго, скоро увидимся опять. Оле он привез большую коробку конфет и кулек всякой всячины, был с нею удивительно по-братски нежен, чувствовалось, что жаль было ему бедную сиротку и хотелось хоть чем-нибудь утешить. А мне — душистый букетик ландышей. Когда поезд тронулся, прощались мы с ним, разговаривая глазами, не без грусти.
Ехать было двое с половиной суток. У нас было двухместное купе. Уютно было с Олей. А на душе чудно! Везу девушку, которую никогда не знала, не встречала, а в Москве оставила все помыслы, всю душу свою, и прятала я свое лицо в ландышах. Маленький букетик, собственноручно принесенный, не через посыльного, был всегда самый ценный. В нем сокрыто много тайных теплых чувств. Ландыши и аромат их на всю жизнь сохранили Димину красоту, чистоту душевную. На станции Вологда мне принесли телеграмму: «Счастливого пути, Москва опустела». Я прижала к себе эту первую весточку, как прижимала, так еще недавно, его портсигар. За все последние три дня пребывания в Москве и сейчас, ловлю себя на продолжительно-мечтательной улыбке, на трепетном замирании сердца, на блуждающем, отсутствующем взгляде, на… «Что это? Любовь?» — спрашивала я. «Это тепло, радость, счастье!» — отвечало сердце.
Письмо пятнадцатое
В Лавре, у преподобного Сергия
Мы с Олей приехали около часу дня домой. В городской квартире, кроме прислуги, никого не было. Отправив телеграмму Диме: «Из заколдованного в лесу домика привет Москве», наскоро позавтракав, мы выехали ко мне, в мой лес.
Я, как Иван Иванович мне, показала Оле с самого высокого подъема панораму-картину Урала и горы в левом углу, цель нашего пути. Впечатление от леса было осеннее, все лиственные деревья переливались на солнышке желтыми и красными тонами и, на фоне темной зелени хвои, имели свою прелесть. По грустному бледному личику Оли забродило удивление, и в глазах появился интерес. Она забросала меня вопросами, чему я была несказанно рада. Осень в этом году была на редкость хороша.
Должна Вам сказать, что моя мать каждую осень проводила у меня в лесу. Уходящая на покой природа, мозаика красок осени, сбор грибов и последней ягоды — клюквы, не скажу, что все это увлекало ее, но почему-то было ей по сердцу. Много позднее я поняла, что весною ей бывало тяжко. Весна — мечтательница и просыпающаяся природа влекут Вас, томят, все радуется, молодеет и тянется к счастью. С уходом отца ушла и весна моей матери. О, как поздно я все это поняла! Молодость, молодость, отчего ты такая слепая, нечуткая и как много в тебе бессознательного эгоизма!
Дома мы застали всех троих, то есть мою мать, Елизавету Николаевну и Дарью Ивановну (жену Ивана Ивановича). И, само собой разумеется, Михалыча за чисткой и сортировкой грибов, опят, этих последних было видимо-невидимо. Сушили их мешками для пирогов какого-то особого сорта, но Елизавете Николаевне и Дарье Ивановне все казалось, что мало. Дарья Ивановна, когда наступала пора сбора ягод, варки варенья, а осенью страда грибов, особенно груздей, рыжиков, подберезовиков, боровиков и других сортов, приезжала к нам с пудами сахара, большим количеством всяких видов банок, склянок, и летняя изба косцов превращалась временно в фабрику заготовок на зиму.
Оля пришла в восторг от дома, леса, речки, пруда. А когда я посадила ее в седло, побродить по лесу, и показала озера, скалы, горы, тот, собственно говоря, маленький кусочек земли, в котором было так много сосредоточено размаха, красоты и величия, моя милая Олюшка только шептала:
— Как в сказке, как в сказке…
Тоска почти исчезла из ее добрых серых глаз. Приветливая, ласковая Оля всем понравилась, и мама и Елизавета Николаевна наперерыв ласкали девушку-сироту и бережно касались ее душевных ран. А сильно состарившийся Михалыч, до сих пор тоскующий по Николаю Николаевичу, со слезящимися глазами, шамкающим ртом, стал звать ее, как и меня, «дитя». Как я ни убеждала Михалыча вставить зубы и привести в порядок рот, но каждый раз было то же самое:
— Да что ты, дитя, ведь скоро пред Господом предстану и его… Его там скоро, моего голубчика, встречу… Увижу…
Все кончалось всхлипыванием, слезами, я больше не настаивала. Михалыч по своей натуре обязательно должен был к кому-нибудь определиться, как он сам выражался; и определился он к моей матери. Убирал ее комнату, горничную не допускал, что несколько стесняло мою мать, но, не желая обидеть старика, она терпела безропотно некоторые неудобства; сопровождал ее в монастырь, с ней выстаивал все службы, вместе часто служили панихиды по отцу и Николаю Николаевичу. Летом он перетряхивал и сушил на солнце все ее зимние меховые вещи.