Зачем ты пришла?
Шрифт:
Что-то ударилось в заднее стекло – один, два, три раза. Где-то сбоку взвизгнула метель, что-то хрустнуло под колесом.
– Можно, дорогие? – вместе с орущим свистом метели влетело снаружи. Дверь шибанулась о ветер.
Я выскочил, снег сразу же заплевал мне глаза ледяной слюной.
Существо улыбалось мне. Как я мог это видеть во тьме?
– Можно присесть-то? Не бойся, дорогой, я человек божий.
Священник сел на заднее сиденье, улыбался, часто дышал. Он был подозрительно молод и весел.
– Женаты ли? – первое, что спросил, высунувшись вперед и рассмотрев нас.
– Только
Ты полоснула меня взглядом и еле заметным движением руки. Это было за «только собираемся».
Я решил пошутить:
– Сначала вот про любовь хотим узнать. Что она есть такое…
Батюшка меня не слушал, он взял слово без спросу и отдавать не собирался:
– Я священник местной церкви. Церковь Петра и Павла. Спасибо, что не оставили умирать в метели кромешной. Езжай потихоньку, милый, я скажу, если что…
Он вдруг умолк. Да так умолк, словно и не было его тут, и не говорил он ничего.
Метель влетела в сердце мое. Схватился я за ручку двери…
Он продолжил мягко:
– Любовь, значит, ищете. А я вот думаю, что все иначе. Это она, любовь, должна вас искать. И вообще – почему человек все время обязан искать любовь? Ему что, делать больше нечего? Забот других нет? Пусть берет и сама ищет. Люди-то без нее могут прожить, а она что будет делать, если людей не найдет? Так что вы подумайте. Это ее проблемы – и все тут. Но… не любовь вы ищете, – он хитро растягивал слова, – вы ищете Надежду. Ворожею Надю, так? Больше у нас ведь делать нечего, когда и глазам-то ничего не видно?
– Да, ее, – шепнула ты, словно сомневалась в этом, – Надю…
Батюшка откинулся назад, положил под голову руки. Пальтишко было ему сильно мало, рукава задрались по локоть.
И снова начал сквозь улыбку:
– Была у нас тут история такая. Лет сорок назад. Я тогда родился только. Валентин, с бешинкой мужик, застал жену свою, Аглаю, с каким-то пришлым казаком. Прямо в разгар прелюбодеяния, прямо когда она, словно бес в трубу печную, выла в лицо любовнику, глаза свои затворив. Любви искала, понятное дело. И что ж тогда… Валентин этот возьми да кулачищами забей обоих на месте. А тут двойняшки их прибежали с улицы. Одна и посейчас жива.
– А долго еще? – спросила ты.
– …значит, вот, – священник зевнул, я наблюдал в зеркало, как губы его в темноте растягивались медленно, за пределы зеркала, до бесконечности, – девчонки мать мертвую с мужиком увидели, заорали, завизжали, как вот снежара этот ласковый за окном. Отец схватил их – и бросил обеих в подвал да закрыл на засов. А сам поставил чугун, вскипятил воду, да и голову свою туда – сунь! Возьми и сунь! А девки в подвале орут, дверь царапают…
Он сипло вдохнул, взгляд его вспыхнул, но тут же подобрел:
– …девушка одна в это время в поле гуляла, в одной только ночной рубашке, хотя и день был уже, даже чуть к вечеру. Она, раскинув руки, крутилась там, собирая в ладони ветер со всех четырех сторон, стихией солнца обуреваемая, – показывала себя, чтоб любовь ее быстрее нашла. Но ветер стал толкать ее, иди, мол, сама все обретешь, без всякой любви. Погнал ее ветер. Так и пришла она, крутясь, по дороге, к дому этому, где девочки сидели взаперти. «Надежда, надежда!» – кричали они из подвала. И она услышала. Вошла в дом, поклонилась трем мертвецам до полуда открыла девочек. Вот с тех пор она Надежда. Ворожея Надя. Прежнее имя где-то там, среди темени подвала того затерялось. Надежда вам нужна – вот это правда. А не любовь. Так что – езжайте, милые. Сморите – пока я болтал, уже и звезды видно стало, все Господь очистил перед глазами вашими да фарами.
Я глупо присвистнул, как это иногда случается:
– А как же Надя? Мы же к ней… Любовь… что она есть такое…
– А Надя? А Надя вот тут, в этом доме. Преставилась она. Вот иду проведать напоследок, спасибо, что подвезли.
Я хотел хоть как-то задеть его:
– А разве церковь… разрешает… ворожея ведь? Колдуны, там, маги и чернокнижники… не унаследуют…
– Церковь-то? Церковь никогда последнюю надежду не отнимает. Кто жизнь человека спас, тот с ворожбой навсегда попрощался, даже если ворожил всю жизнь. Сбежала ворожба. Хвост ее только и видели за углом. Езжайте с Богом, а там видно будет. Вам все впереди.
Вам все впереди… Как это так?
Тебя положили в больницу с инфекцией – неудачно съездила с дочерью в Тунис. И я понял: это мой шанс от тебя отвязаться, осуществить сброс. Но твое присутствие в моей жизни только усилилось. Тебе было плевать, дома ли я, на встрече, пою ли я песни в ресторане, – ты звонила, звонила и звонила. Ты все время звонила. Ты спрашивала, какие книги тебе почитать. Ты говорила о морозе за окном, хотя уже март. Ты рассказывала, что тебе мала ночнушка. Ты сообщала, что дочери стало хуже. Ты не хотела, чтобы муж тебя навещал и плакала оттого, что он должен же навещать дочь. Я все это слушал еле-еле. На последнем пределе. На самом последнем.
Особенно ты мешала мне своими звонками, когда я выходил подработать в ресторан певцом. Ты могла звонить прямо в разгар песни. Почему я не отключал телефон? Я мог не взять трубку, но наблюдал, как ты звонишь, как оживает экранчик. В этом что-то было. Я знал, что отключенный телефон тебя погубит, инфекция окажется смертельной.
Я – слышишь? – не Тунис, а я инфицировал тебя, я тебя заразил самим собой – и теперь ты кашляешь в трубку и плачешь. Ты свалилась на меня со своей любовью, как баскетбольный мяч на голову тренеру юношеской сборной. И я ужалил тебя в ответ, чтобы спастись. Это просто инстинкт, прости. Ты скоро поправишься. Нет – мы скоро поправимся. И пойдем дальше не как пьяные обезьяны в бреду, а ровной дорожкой, и каждый к себе домой.
Пока ты лежала в больнице, месяц за окном и картина на стене раскачивались еще быстрее, каждую ночь. Я заглушал тебя, твои звонки и слезы Светкиными стонами. Я читал по две книги в неделю, я чаще стал петь в ресторане, я занимался поисками постоянной работы, я начал писать повесть, чего не делал очень давно.
Я хочу и буду жить без тебя.
Но ты звонила. А если не отвечал – писала эсэмэс. А если не отвечал – слала письма на почту, словно трясла их на мой мэйл из больничной пижамы. Везде, везде была ты. Больная, со слезливым голосом, преследовала, словно плесень на ржавчине.