Задержаться у ворот рая
Шрифт:
– Если в полон попаду – ни за что не простится.
– Не попадешь, даст Бог.
Когда солдатику полегчало и его стало возможным шевелить, бабка в очередной недолгий приход наших отдала его санитарам. Так и расстались. После госпиталей Сила снова воевал, уже в обычной пехоте, дослужился до сержанта и домой пришел с медалью. Обиду на сельчан не затаил, война вымела все обиды из его души железной щеткой. Мужиков на селе заметно поредело, и когда понадобилось пускать ветряк, собрание опять определило его туда хозяином.
Бесхлебной весной 47-го Василинка с детьми выживала только на напаренной
Но Силу Василинка все же отблагодарила. Когда тот в очередной раз принес свою торбочку, теперь уже с ржаной мукой, она осыпала благодетеля содержимым торбы с ног до головы.
– Дурница припадочная, – психанул Сила. – А своих рыжих сморкачей чем кормить думаешь, ага? Розуму нема – считай, калека.
– Дурница – это ягода такая, Силочка. Буяки называется. И еще она называется голубика. От ею и кормимся.
Он ушел с ее двора белый как лунь и злее цепного пса. Только у занюханного цепного пса, морда которого завсегда в помоях и репейнике, мог быть такой обиженный оскал. Мука ссыпалась с него легким флёром и оставляла след, с головой выдавая перед селом. Набежали кудахи и дружно принялись грестись, и очень скоро перемешали муку с дворовым желтым песком.
Когда проснулись дети, они упрекнули ее и вместе поплакали, то ли от голода, то ли от вселенской обиды.
Старшая дочь. Продолжение
Старательно порывшись в голове, Василинка припомнила, как в один послевоенный год, в прохладную августовскую ночь, сгорела Силина мельница. Стояла она в чистом поле над дорогой, на высоком бугре, где ветер тешил свою силушку. Вот и натешился всласть. Не успели на селе снарядить пожарный тарантас, как гулючее пламя охватило весь ветряк, и огненные его крылья показались тем, кто смотрел из Яковиной Гряды, Христовым распятием.
Деревня только тогда и проснулась, когда загорелись крылья и стал виден огромный огненный крест. Выскакивали из домов от пронзительного звона куска рельса, по которому беспрестанно колотили железом, схватывали взглядом багровое небо на юге и холодели от этого зловещего костра, который мог означать только одно: тот хлеб, который ты собрал на своих сотках и отвез Силе в работу, пропал, и никто тебе его не вернет. Стонуще ругался бригадир Терешка, у которого на мельнице остался под отчетом не один десяток пудов зерна, угодить на Соловки за эту пшеницу ему не хотелось.
Стоя на пороге в ночной рубашке, накинув на плечи большой платок и вслушиваясь в растревоженные голоса на всех трех улицах села, Василинка вдруг уловила
– Он тамака проспал все на свете с этой шкурой, поглядите их в землянке.
– В огонь их, бля… к хлебушку. Обоих, обоих нахрен.
Обомлев, она бросилась назад, в хату. Нет, Вольгочка была здесь, ночевала сегодня дома, под клетчатой постилкой примостилась на полатях у самой печки, младшая сестра обнимала ее белеющей худой рукой.
Мать опять неслышно вышла, только губы шевелились. Длинным железным ключом, который заныривает в круглую узкую дырочку в ушаке, закрыла дверь на засов, в сарае с трудом вырвала из слежавшегося навоза вилы-рожки, прихваченные по зубьям ржавчиной, и встала с ними на пороге, всматриваясь в разгорающийся пожар, напряженно ловя голоса деревни и веруя, что никого в дом она не пустит, если за Волькой придут. Они уже попробовали бить ее во ржи, теперь им легче будет прийти.
Чего ей стоило это жуткое ожидание долгой тревожной ночью, когда стынут в руках тяжелые вилы-тройчатки и зорька не скоро, на зорьке прийти не посмеют, – одной ей известно. Только и тогда, непонятная ей самой, нет-нет да и гуляла по лицу какая-то нервная, недобро тянущая книзу уголки губ, улыбка. Она, Василинка, готова была и улыбнуться просительно первому, кто забежит к ней во двор, и всадить в него ржавоватые вилы.
Пока пожарная команда ловила в ночном ленивых лошадей, запрягала в бричку с насосом и в телегу с огромной бочкой, пока заехали на сажалки за водой и, наконец, прикатили по вязкому песку полевой дороги в горку, осталось только помочиться на угольки, чтобы закрыли свои злые волчьи глазки. С досады поруйновали уцелевшую закоптелую землянку – раз негде больше Силе зерно молоть, пусть некуда будет и молодайку водить.
Сам он курил в стороне, отрешенный от всего, ожесточенно ковырялся в длинном носу и нешуточно переживал. Опасался, что за эту мельницу и за это зерно упекут его в недоброй памяти места.
Тушильщики, а за ними мужики и бабы, собравшиеся на пожар, уехали на возах, громко обсуждая происшествие и ругая Силу: одни – так, чтобы он слышал, другие – чтобы нет. Было утро, пора доить коров. На смену набежали проснувшиеся дети. Среди них прошла, как метла по сусекам, большая паника, что на сполыхавшей мельнице рассыпано много медных грошей, и кто не проспал, тому меди достались полные карманы. Молва повымела из домов всех – и рыжих, и темноволосых, и гологоловых. Ходили крикливыми стайками по большому черному пепелищу. Те, кто привычно сорвался из дому босиком, подпрыгивали на курившихся легким дымком из-под толстого слоя золы, еле заметных головешках.
Ковырялись палками в обгоревших кусках дерева, поплавившегося стекла, толстой проволоки, в вычерненных огнем железных шайбах и болтах, втроем-вчетвером отворачивали закопченные камни, но денег не находили. Толпились в сторонке, на росной траве, слюнявили обожженные подошвы ног и громко спорили, кто первым поднял панику про медяки – Колька Немец или Колька Сидор, кого из них бить, бить да приговаривать? Наглядевшись на пустое, горелое место, шли ватагой домой, встречали дорогой новый косяк искателей сокровищ и подзадоривали, позванивая в карманах остывшими железками.