Задержи дыхание и другие рассказы
Шрифт:
В детстве, когда вместо кровати у неё была узенькая кушетка, её учили засыпать на правом боку, на левом дедушка и обе бабушки, все трое сердечники, не советовали, чтобы не давить всем телом на сердце. Сейчас, по рекомендации Американской ассоциации беременности, она лежала на «неправильном» левом и тревожилась о завтраке. Пририсовала к воображаемой картинке ломтик помидора. Опрометчиво. Рот сразу наполнился горечью. Родится мальчик, думала она, темноволосый мальчик – весь в дедушку. В припадках гнева он будет хватать тарелки и швырять их на пол, обвиняя её во всех несчастьях этого мира.
Привет
Известие о том, что соседский сын покончил с собой, совпало с волной самоубийств среди
Тайсону было двадцать два. Он всегда говорил: «Привет», когда мы сталкивались в коридоре. Контора, в которой я до недавнего времени работала, закрылась, и я сижу дома, рассылаю резюме. Тягостно проводить весь день взаперти в крохотной квартирке – вот и брожу по длинному общему коридору, баюкаю свой стресс. Тайсон при встрече всегда кивал. Однажды я видела, как он гладит по спинке соседского щенка. А этот щенок всех жильцов ненавидит, кусает нас за щиколотки.
На другой день после новости о Тайсоне встречаю в Safeway [2] женщину с ребёнком. Мать примерно моего возраста, а сыну на вид лет десять-одиннадцать. Высокий белокурый мальчик, и кажется таким покладистым и мягким, словно буханка белого хлеба. Они расплачиваются передо мной, женщина суёт сыну кредитную карту.
– Вставь и подожди, – говорит она ему по-английски, а по произношению слышно, что русская.
Сын не ждёт. Вытаскивает карту слишком рано, и платёж не проходит. Опять пробует и опять вытаскивает карту слишком рано. Мать шлёпает его по затылку; в русском языке есть специальное слово для такого вида физического насилия, и это не считается побоями.
2
Сетевой американский супермаркет.
Мальчик одет в чистые вельветовые брюки и рубашку, а на матери худи поверх грязной пижамы, которую она, похоже, месяц уже не снимала. Серая бумазея, сильно вылинявшая в паху, волосы до плеч, жирные сверху и взлохмаченные к кончикам, свисают красно-коричневыми патлами и, похоже, не мыты несколько недель. Щёки по виду напоминают детские пятки, такая красная и блестящая на них кожа. И она пытается изо всех сил запихнуть один бумажный пакет в другой.
Сын снова порывается пустить в ход карту и снова неудачно. Отворачивается от кассы и безучастным взором таращится в потолок.
– Простите, – говорит мать кассиру. – От него мало толку.
Она вырывает карточку из рук сына и подталкивает его к прилавку с бакалеей.
– Держи, – говорит мать, переходя на русский, и суёт ему сумку. В её действиях чудится что-то лихорадочное, хотя вряд ли за ними кто-то гонится. Полдень. Кассир приветливо улыбается, очереди за мной нет. Сын продолжает изучать пространство. Мать хватает его за руку и тащит вон из магазина.
У меня в корзине молоко, хлопья, яблоки и две бутылки виски, мне достаточно минуты, чтобы расплатиться, и, выйдя из магазина, я думаю, что, если догоню их, заговорю с ними по-русски. Я знаю, что от этого мало толку. Ну просто хотя бы сказать: «Привет».
Нас с мужем и дочкой позвали на похороны. Муж на работе, дочка учится, я решила, отвлекусь-ка сегодня от поисков работы. До того я ещё никогда не бывала на американских похоронах – за всю жизнь вообще всего два раза была. И многое показалось мне там непонятным, но самым странным было то, что мать Тайсона вынула из сумочки какую-то штуку, похожую на солонку, и стала трясти ею над могилой. Незнакомая мне традиция, я и представить не могу, что она означает. Не знаю, общепринятый или чисто личный ритуал исполняла мать, и тем
Вместе со всеми я вернулась обратно в наш многоквартирный дом, на скромные поминки. Я думала о Тайсоне, о той семье в Safeway и о своей дочке, которая покрасила волосы в розовый цвет и перестала со мной разговаривать по дороге из школы домой, как бывало. Хозяин щенка тоже пришёл и всё время держал щенка на руках: то ли защищал его от нас, то ли искал в нём утешение, а может, и то и другое. Я выставила на стол в качестве своего вклада непочатую бутылку виски. Конечно, эмигрантскую болезнь не вылечишь алкоголем, но я не оставляю попыток. Плеснула себе и машинально отправилась на кухню, нашла солонку, высыпала немного соли себе в стакан. Получилось как соль на рану. Но нельзя же, чтобы всё это прошло совсем незаметно.
Как вода
Мне почти сорок два, у меня счастливый брак. Двое детей. Мы живём в университетском городке в Южной Калифорнии, у мужа в местном университете постоянное место профессора на кафедре метеорологии, я работаю ассистентом на кафедре иностранных языков и литературы. Преподаю русскую литературу в контексте мировой культуры. И хотя я уехала из Советского Союза почти тридцать лет назад, мои корни по-прежнему значат для меня очень много. Когда меня спрашивают, откуда я родом, с гордостью отвечаю – из Ленинграда.
Мне было пятнадцать, когда родители против моей воли увезли меня в Нью-Йорк. Это «против воли» приводит в замешательство большинство моих американских друзей. Они просят растолковать. Но как? Ведь каждый вкладывает в воспоминания о доме что-то своё. Я делаю попытку поделиться своими единственным доступным мне способом – рассказываю истории.
Представьте, что вы сидите на галёрке в театре; задолго до вашего появления на свет он был настоящим дворцом, но сейчас половина кресел разваливается, штукатурка облупилась, на балконных балюстрадах зияют дыры от вывалившихся балясин, а когда действие начинается, занавес застревает. Выходит рабочий в синем комбинезоне, дёргает его и открывает сцену. Вам пятнадцать, слева от вас сидит подруга, с которой вы знакомы с десяти лет, справа другая – с ней вы дружите с шести. Поход в оперу – школьное мероприятие. На сцене сопрано признаётся в любви к баритону. Она в своей комнате, сконструированной по самым что ни на есть подлинным эскизам XIX века, только без четвёртой стены. Она пишет ему письмо, где описывает свою страсть, она мечется, не в силах понять, что уготовила ей судьба: благословение или проклятье. Она сознаёт, что, открывая сердце, преступает все границы приличий, и умоляет отнестись к её исповеди с пониманием. Вы прекрасно знаете, что кончится всё это плачевно, и всё же на мгновение музыка захватывает вас и наполняет надеждой.
В полном отчаянии она бросает перо на стол – и… стол падает. Вся спальня с треском и шиком медленно рушится на сцену – чудом не на певицу. Пыль столбом! Сопрано невозмутимо продолжает петь, признаваясь баритону, как бесконечно она ему доверяет.
На галёрке ваша подруга слева заходится от смеха, да так, что кресло под ней подкашивается и она грохается вместе с ним на пол – снова шум и новый взрыв смеха. Какая катастрофа! Какая удача! Опера уже настолько мертва, что буквально разваливается на части. И в тот же миг она превращается в сказочную фантасмагорию формального искусства, ибо голос сопрано, изо всех сил пытаясь передать нечто невыразимо важное этим сгрудившимся в темноте варварам-подросткам, воспаряет над руинами.