Загадка Отца Сонье
Шрифт:
ЗАГАДКА ОТЦА СОНЬЕ
И настала тайна и тишина вокруг него
Часть I
ПРЕДДВЕРИЕ
I
Ренн-лё-Шато
6
…как звон разбившейся сосульки (она уже мертва, но ее звук еще живет в воздухе):
— Didi!.. (Голос матушки.)Tu as disparu de nouveau?.. Didi, chaton, o`u es tu?!.. [1]
1
Диди!..
Когда звала? На каком языке? И – было ль?
Кто знает…
Нынче мне 99 лет. Правда и домыслы о моей жизни так же неразделимы, как эти две девятки. Почти все люди, родившиеся тогда же, когда я, давно ушли из жизни. Перерисованы географические карты, умерли названия вещей. Я здесь поистине инопланетянин. Мое прошлое прячется в такой дали, что, оттуда выкарабкиваясь, не мудрено заработать одышку.
99… Всего один крохотный шажок – и на месте сгорбившихся под своей тяжестью девяток появятся кругленькие нулики, колечки, не имеющие ни конца, ни начала. Нулижды нуль. Ничего. Я еще не родился, нет меня. Какая разница – уже нет, или еще нет, — оба эти небытия, называемые "меня нет", по сути неразличимы и одинаково близки.
Нет, старость не забывчива (что бы там о нас ни напридумали). Просто память старика становится слишком малым вместилищем для прожитых времен, им тесно, все они рядом. Они норовят вырваться из этой сутолоки и беспорядочно, незванно вклиниваются в твое сегодня. Стоит ли, поэтому, удивляться, что по соседству от старика, доживающего свой век среди российских снегов, вдруг окажется двенадцатилетний мальчуган, обретавшийся когда-то в теплой Франции, на реке Ода, в десяти лье от городка Каркассона, в захолустной лангедокской деревушке Ренн-лё-Шато, что у восточных отрогов Пиренеев?
Мальчик был неуклюж и временами весьма нерадив.
Мальчик постоянно хотел есть.
Мальчика звали… Ну да, как-то, как-то его, безусловно, звали…
Возможно, впрямь его тогда звали Диди…
n
Отец Беренжер
— Диди!.. Ты опять пропал?.. Диди, котенок, ты где?!..
Лучше не отзываться. Кто бы мог знать, что матушка вернется так скоро и в самый неподходящий момент – когда я, проскользнув на одну лишь минутку в чулан, зачерпываю пальцем яблочное повидло, которое она бережет для рождественского пирога.
Машинально вытираю палец о рубашку, отчего на ней тут же остается липкое пятно. И чего ты добился, Диди? Теперь уж точно пары оплеух, столь же неминуемых, как то, что завтра будет четверг.
Матушка уже у двери чулана:
— Котенок, Диди, ты тут?
Сейчас ты будешь у нее, Диди, котом шелудивым… Делать нечего, выхожу, воровато пряча глаза. И, конечно, матушка с первого взгляда все понимает.
— Ах, вот ты где, Дидье… — сразу поледеневшим голосом произносит она.
Уж если я не Диди, а Дидье, то парой оплеух дело может и не ограничиться. Однако ничего такого не следует.
— Вот он, мой сиротка Дидье, — говорит она, обернувшись к кому-то. — Забирайте его с собой, так дом целее будет.
Тот, к кому она обратилась, переступает порог, и оказывается, что это наш местный кюре, отец Беренжер Сонье. Высоченный, он входит пригнувшись, чтобы не задеть дверную притолоку. Он всегда мне нравился, наш преподобный Сонье – моложавый, хотя ему было уже под сорок, стройный, с вьющимися черными волосами, с чуть насмешливым взором, с простой, ясной речью, он выгодно отличался от всех других кюре, которых я видывал в окрестных деревнях. Те были, как на подбор, плешивыми недомерками с головами, растущими прямо из плеч, гнусавили непонятными словами и смотрели тебе не в глаза, а куда-то между шеей и подбородком. Нет, наш отец Беренжер был не таков. Он скорее походил не на кюре, а на гвардейского офицера, привыкшего носить не сутану, а драгунский мундир. Говорили, что он происходит из старинного, хотя и обедневшего, дворянского рода, когда-то прославившего Лангедок, (их родовой замок, увы, давно кем-то перекупленный, до сих пор возвышается неподалеку от Каркассона). Преподобный в молодости начал было военную карьеру, но что-то там, видать, не задалось, и он, вдобавок разругавшись с семьей, выбрал для себя нынешнюю стезю. Однако он был кюре самый что ни есть всамделишный, и семинарию окончил чин чином, и латынью (говорят) владел похлеще, чем даже аббат Будэ из Ренн-лё-Бен, и еврейский язык знал так, что, сказывали, однажды в знании древних книг на этом языке заткнул за пояс каркассонского ученого жида рэба Соломона Лурье. По всему, иметь бы ему приход не в каком-нибудь Каркассоне и даже не в Марселе, а, глядишь, в самом Париже, но он по собственной воле выбрал нашу деревушку Ренн-лё-Шато, о которой, если бы не отец Беренжер, так уже, наверно, и в двадцати лье от нее никто бы не вспоминал. Нынче же в окрестностях про нее говорили: та самая Ренн-лё-Шато, где кюре – отец Сонье. Он был большей достопримечательностью наших мест, чем оливковые рощи на Оде, чем монастырь в Лё-Бен, чем древние руины тамплиерских крепостей и храмов. За это наша деревенщина платила ему почтением, и легко прощала то, что едва ли простила бы любому другому прелату – и купание в реке на виду у честн'oго народа в срамном полосатом купальном костюме, и то, что пахло от него не так, как от прочих кюре – смесью нафталина и ладана, а тончайшим парижским одеколоном (на что он, при его-то скудном жаловании, тратил деньжищ, небось, словно какой-нибудь барон), и опоздания к мессе, и даже то, что восемнадцатилетняя девица Мари Денарнан, дочь кузнеца Симона Денарнана, которую отец Беренжер нанял кухаркой, уже через неделю после того перестала возвращаться на ночь в отчий дом.
Но несмотря на всю мою любовь к господину кюре, несмотря на его приветливую улыбку, слова матушки "забирайте его с собой" заставили меня на миг похолодеть. Уж не в монастырь ли она меня надумала упрятать? Конечно, поруганное повидло взывало к наказанию, но все-таки подобной кары я, право, не заслужил.
Впрочем, отец Беренжер, видя мое смятение, поспешил все разъяснить.
— Твоя матушка, — сказал он, — любезно позволила мне взять тебя в сопровождение. Надо перенести кое-какие вещи. Не возражаешь, Диди? Правда, далековато – но ты же у нас крепкий мальчуган.
— Небось, не переломится, — проворчала матушка. — Хоть какое дело. А то… — Она безнадежно махнула рукой. — Сейчас, господин кюре, я только вам обоим поесть соберу – поди, до ужина-то не управитесь.
— Премного благодарен, мадам Риве, — поклонился отец Беренжер. — Да, к ужину, не взыщите, точно не успеем. Но до полуночи, это уж я вам обещаю, вернемся, не извольте беспокоиться.
…Разумеется, взмокли мы уже минут через пять, потому что мы шли по заброшенной дороге, ведущей в горы. От меня уже вовсю разило путом, а отец Беренжер по-прежнему знай благоухал своим одеколоном, и каким образом ему это удавалось, один Господь знает.
Куда мы направлялись, теперь уже я решительно не понимал. Если, как мне думалось вначале, в Ренн-лё-Бэн, к его другу аббату, так это в обратную сторону. Впрочем, о том, что мы идем не к аббату, легко было догадаться сразу, при виде поклажи, кою мне предстояло нести: из мешка торчали рукоятки заступа, кирки, еще каких-то инструментов – к аббатам в гости с такой кладью не жалуют.
Места, в сторону которых я шагал вслед за кюре, издавна считались недобрыми в наших краях. Если выйти по этой дороге из деревни, то по правую руку, на холме Ле Безу, увидишь поросшие кустарником развалины крепости, последнего, как я слыхал, оплота еретиков-катаров. Лет семьсот назад крепость после длительной осады захватили рыцари христианского воинства, тех, кто остался в живых, посадили на колья, врытые вон на том земляном валу, и еще много дней, — где-то, говорят, это даже записано, — стенания умирающих оглашали округу. А души их, — многие слышали, — до сих пор там воют по ночам. Ясное дело: еретики. Их душам и в Чистилище не место – так им здесь, верно, и выть до самого Страшного Суда.
По левую руку, на горном плато вдали, чернел, как гнилой зуб, полуразвалившийся замок других еретиков – тамплиеров. Этих уже Филипп Красивый сжег вместе с замком, лет эдак через сто после катаров. То-то и перекликаются по ночам богопротивные души над нехорошейдорогой (так ее испокон веку называли в наших краях).
Однако вскоре мы свернули с этой дороги на боковую тропу. Теперь было ясно, куда мы направляемся. Там, на самом краю деревни, противоположном нашему дому, стоял заброшенный храм Марии Магдалины, проклятый Святой Церковью в те же стародавние времена за какие-то прегрешения, только туда эта тропа и вела. Мало кто у нас по ней хаживал, место считалось черным. Не таким черным, конечно, как тамплиерский замок, но тоже хорошего мало: ясно, без причины папа Римский самолично проклинать бы храм Божий не стал. Про страхи, что творятся в этом храме по ночам, тоже у нас рассказывали: тут тебе и призраки, и оборотни, и какая-то (тьфу ты! срамота!) волосатая нагая женщина, вытворяющая черт-те что. Не могу сказать, чтобы я во все эти байки сполна верил, поскольку слышал их один раз от нашего пьяницы старика Рене, который, когда напьется, и монаха, поди, за оборотня примет, а другой раз от дурачка Потьена, с детства тронутого умом – ему, одержимому, и не такое могло привидеться, он даже, когда умер, был похоронен за кладбищенской оградой, как и должно для сумасшедшего. Но чтобы мне самому, по доброй воле взбрело в голову пойти к этому проклятому храму – нет уж, поищите другого олуха.