Загон
Шрифт:
Государь на это заметил: "То-то!" и более об этом не говорил; а Перовский, возвратясь домой, написал Шкоту, что он должен оставить степи, и предложил устроить его иначе.
Честный англичанин обиделся; забрал с собой плужки, чтоб они не стояли на счету экономии, и уехал.
Дело "ковырялки" было выиграно и в таком положении остается до сего дня.
Смайлевские плужки, которыми старый Шкот хотел научить пришедших с выпаханных полей переселенцев "воздымать" тучные земли их нового поселения на заволжском просторе, я видел в пятидесятых годах в пустом каменном сарае села Райского, перешедшего к Александру Шкоту от Ник. Ал. Всеволожского,
II
ШУТ СЕВАЦКОЙ
Всеволожский тоже
Он жил как будто в каком-то исступлении или в чаду, который у него не проходил до тех пор, пока он не преобразился из миллионера в нищего. Личная роскошь Всеволожского была чрезвычайна. Он не только выписывал себе и своей супруге (урожденной Клушиной) все туалетные вещи и платья "прямо из Парижа", но к нему оттуда же должны были спешно являться в Пензу французские рыбы и деликатесы, которыми он угощал кого попало. Он одинаково кормил деликатесами и тогдашнего пензенского губернатора Панчулидзева ("меломана и зверя"), и приказных его канцелярии, и дворянских сошек, из которых многие не умели положить себе на тарелки то, что им подносили. Пожилой буфетчик Всеволожского, служивший после его разорения у других таких же, как Всеволожский, обстоятельных людей (Данилевского и Савинского), говорил:
– Бывало, подаешь заседателю Б. французский паштет, а у самого слезы на рукав фрака падают. Видеть стыдно, как он все расковыряет, а взять не умеет. И шепнешь ему, бывало: "Ваше высокородие! Не угодно ли я вам лучше икорки подам?" А он и сам рад: "Сделай милость, говорит, я икру обожаю!"
Гостей этого рода часто нарочно спаивали, связывали, раздевали, живых в гробы укладывали и нагих баб над ними стоять ставили, а потом кидали им чтонибудь в награду и изгоняли. Это делали все или почти все, и Всеволожский грешен такими забавами, может быть, даже меньше, чем другие. Но Всеволожский ввел ересь: он стал заботиться, чтобы его крестьянам в селе Райском было лучше жить, чем они жили в Орловской губернии, откуда их вывели. Всеволожский приготовил к их приходу на новое место целую "каменную деревню".
О таких чистых и удобных помещениях и помышлять не могли орловские крестьяне, всегда живущие в беструбных избах. Все дома, приготовленные для крестьян в новой деревне, были одинаковой величины и сложены из хорошего прожженного кирпича, с печами, трубами и полами, под высокими черепичными крышами. Выведен был этот "порядок" в линию на горном берегу быстрого ручья, за которым шел дремучий бор с заповедными и "клейменными" в петровское время "мачтовыми" деревьями изумительной чистоты, прямизны и роста. В этом бору было такое множество дичи и зверья и такое изобилие всякой ягоды и белых грибов, что казалось, будто всего этого век есть и не переесть. Но орловские крестьяне, пришедшие в это раздолье из своей тесноты, где "курицу и тае выпустить некуда", как увидали "каменную деревню", так и уперлись, чтобы не жить в ней.
– Это, мол, что за выдумка! И деды наши не жили в камени, и мы не станем.
Забраковали новые дома и тотчас же придумали, как им устроиться в своем вкусе.
Благодаря чрезвычайной дешевизне строевого леса здесь платили тогда за избяной сруб от пяти до десяти рублей. "Переведенцы" сейчас же "из последних сил" купили себе самые дешевенькие срубцы, приткнули их где попало, "на задах", за каменными жильями, и стали в них жить без труб, в тесноте и копоти, а свои просторные каменные дома определили "ходить до ветру", что и исполняли.
Не прошло одного месяца, как все домики прекрасной постройки были загажены, и новая деревня воняла так, что по ней нельзя было проехать без крайнего
По учреждении такого порядка на всех подторжьях и ярмарках люди сообщали друг другу с радостью, что "райские мужики своему барину каменную деревню всю запакостили".
Все отвечали:
– Так ему и надо!
– Шут этакой: что выдумал!
– Вали, вали ему на голову; вали!
За что они на него злобствовали, - этого, я думаю, они и сами себе объяснить не могли; но только они как ощетинились, так и не приняли себе ни одного его благодеяния. Он, например, построил им в селе общую баню, в которую всем можно было ходить мыться, и завел школу, в которой хотел обучать грамоте мальчиков и девочек; но крестьяне в баню не стали ходить, находя, что в ней будто "ноги стынут", а о школе шумели: зачем нашим детям умнее отцов быть?
– Мы ли-де своим детям не родители: наши ли сыновья не пьяницы!
Дворяне этому радовались, потому что если бы райские крестьяне приняли благодеяния своего помещика иначе, то это могло послужить вредным примером для других, которые продолжали жить как обры и дулебы, "образом звериным".
Такого соблазнительного примера, разумеется, надо было остерегаться.
Когда "райский барин" промотался и сбежал, его каменное село перешло с аукционного торга к двум владельцам, из которых, по воле судьбы, один был Александр Шкот - сын того самого Джемса Шкота, который хотел научить пахать землю хорошими орудиями {Другая половина Райского была приобретена Фед. Ив. Селивановым. (Прим. автора.)}. Переход этот состоялся в начале пятидесятых годов. Тогда мужики в Райском все "севацкое" уже "обгадили на отделку", а сами задыхались и слепли в "куренках". Ф. Селиванов в своей части села Райского оставил мужиков в куренках, но Шкот не мог этого переносить. Он не был филантроп и смотрел на крестьян прямо как на "рабочую силу"; но он берег эту силу и сразу же учел, что потворствовать мужичьей прихоти нельзя, что множество слепых и удушных приносят ему большой экономический ущерб. Шкот стал уговаривать мужиков, чтобы они обчистили каменные дома и перешли в них жить; но мужики взъерошились и объявили, что в тех домах жить нельзя. Им указали на дворовых, которые жили в каменных домах.
– Мало ли что подневольно делается, - отвечали крестьяне, - а мы не хотим. В каменном жить, это все равно что острог. Захотел перегонять, так уж лучше пусть прямо в острог и сгонит: мы все и пойдем в острог.
От убеждений перешли к наказаниям и кого-то высекли, но и это не помогло; а Шкоту через исправника Мура (тоже из англичан) было сделано от Панчулидзева предупреждение, чтобы он не раздражал крестьян.
Шкот осердился и поехал к губернатору объясняться, с желанием доказать, что он старался сделать людям не злое, а доброе и если наказал одного или двух человек, то "без жестокости", тогда как все без исключения наказывают без милосердия; но Панчулидзев держал голову высоко и не дозволял себе ничего объяснять. С Шкотом он был "знаком по музыке", так как Шкот хорошо играл на виолончели и участвовал в губернаторских симфонических концертах; но тут он его даже не принял.
Шкот написал Панчулидзеву дерзкое письмо, которого тот не мог никому показать, так как в нем упоминалось о прежних сношениях автора по должности главноуправляющего имениями министра, перечислялись "дары" и указывались такие дела, "за которые человеку надо бы не губернией править, а сидеть в остроге". И Панчулидзев снес это письмо и ничего на него не ответил. Письмо содержало в себе много правды и послужило материалом для борьбы Зарина, окончившейся смещением Панчулидзева с губернаторства. Но тогда еще в Загоне не верили, что что-нибудь подобное может случиться и расшевелить застоявшееся болото.