Заговор букв
Шрифт:
Пиитический восторг, казалось бы, вновь изменяет настроение стихотворения, но ненадолго: оно заканчивается, как и должна заканчиваться «унылая элегия» «школы гармонической точности», – мыслью о собственной смерти.
Мысль Жуковского представляется такой: природа и человек сливаются с творчеством и для творчества, и даже смерть есть акт творчества и часть общей гармонии. Сейчас он оплакивает смерть друзей и ушедшую юность, но оплакивание и есть «мечта», а это уже творчество.
Пожалуй, ту же мысль раскрывает и гораздо более позднее стихотворение «Море».
В элегии «Море» мы вновь видим субъективный пейзаж («Стою очарован…»). Море и небо олицетворены, им присущи человеческие качества. Жуковский создает своего рода миф, так как
Стихотворение и построено так, как создается миф. Попытка объяснить «психологические» мотивы поведения стихии, если мы допускаем наличие в ней «психики», означена вопросом:
Иль тянет тебя из земныя неволиДалекое светлое небо к себе?..Эта почти случайная догадка подтверждается множеством доказательств и превращается в целую историю отношений моря и неба.
Интересен выбор стиха для элегии – четырехстопного амфибрахия без рифмы. Амфибрахий с его трехсложной структурой и ударением на втором слоге вполне соответствует предмету, напоминая волну, гребень которой – посередине. Отсутствие рифмы достаточно неожиданно: море и небо, казалось бы, непременно должны рифмоваться, причем рифмы здесь были бы желательны парные. Отказ от рифмы создает противоречие между содержанием и формой. Но именно благодаря этому противоречию возникает необходимое напряжение, появляются дополнительные смыслы. Гармония между морем и небом включает тревожность как обязательный элемент, начиная с «тревожной думы» и заканчивая «смятеньем». Море нуждается в небе и неразрывно с ним, но вечно не уверено в их союзе.
Мы видим здесь опоэтизированную природу, ее напряженную, тревожную гармонию. Где же место человека и его творчества? Но ведь весь миф – творчество человека, так как природа вне человеческого восприятия не является поэтичной.
Имеет смысл сравнить элегию «Море» со стихотворением Н. А. Заболоцкого «Я не ищу гармонии в природе…»:
Когда огромный мир противоречийНасытится бесплодною игрой, –Как бы прообраз боли человечьейИз бездны вод встает передо мной.И в этот час печальная природаЛежит вокруг, вздыхая тяжело,И не мила ей дикая свобода,Где от добра неотделимо зло.Природа, в понимании Заболоцкого, не является самодостаточной, она тянется к человеческому миру как к цели и смыслу своего существования. Заболоцкому присуща своего рода гордыня человека, возомнившего себя центром вселенной, а человеческие ценности – главнейшими ценностями в мире. У Жуковского все гораздо мягче. Жуковский, в отличие от Заболоцкого, как раз «ищет гармонию в природе», но поиски его дают неожиданный итог: гармония есть результат взаимодействия природы и человеческого творчества. Человеку необходима природа как импульс, посыл к творчеству, а природе необходимо творчество человека как действие по осмыслению ее существования.
Такой анализ дает ощущение понятности поэтической детали. Сама по себе деталь (например, отказ поэта от рифмы) едва ли доставит юному читателю эстетическое удовольствие, но то, что он понял ее значимость, удовольствие доставить вполне может.
Необходимо обратить внимание и на то, что стихотворения Жуковского включены в достаточно широкий культурный контекст (сентиментализм, «школа гармонической точности», поэзия ХХ века) не только в целом, но и на уровне приема. Представление о поэзии как процессе, а не как собрании текстов, в определенной мере влияют на структуризацию полей читательских ориентаций. [7]
7
Эта статья – часть диссертации, связанной с темой подросткового чтения, отсюда и вывод, имеющий отношение не столько к эстетике, сколько к педагогике.
Сонет А. С. Пушкина «Мадонна»: между благоговением и кощунством
Рассмотрение сонета «Мадонна» уместно в ряду других любовных стихотворений Пушкина в качестве завершения ряда (например, «Сожженное письмо», «Я помню чудное мгновенье…», «Признание», «Я вас любил…»). Это стихотворение едва ли может всерьез поразить современного юного читателя,
Во-первых, обращаем внимание на название. Мадонной итальянцы называют Марию, мать Христа. В православной традиции, к которой все-таки относится Пушкин, ее называют иначе – Богоматерь или Богородица. Касается это, соответственно, и живописного жанра, о котором идет речь в стихотворении. Если мы назовем русскую икону «Мадонна с младенцем», а картину, скажем, Рафаэля «Сикстинская богородица», то это будет грубейшей терминологической ошибкой и катастрофическим нарушением стиля. Таким образом, Пушкин названием, как и формой сонета (на это обращаем внимание во-вторых), как бы переключается из плана русской культуры в план культуры европейской, уже – католической, еще уже – итальянского Возрождения. Форма сонета взята им у Петрарки (итальянский сонет с двумя катренами со сквозной рифмовкой и двумя терцетами), причем в своих немногочисленных сонетах Пушкин предпочитает именно эту форму. Правда, традиционная опоясывающе-смежная рифмовка в первом катрене сменяется перекрестной во втором, но это вполне допустимая вольность по сравнению с тем, во что сонет превращает Шекспир. Несколько нарушена и традиционная композиция сонета, так как первый терцет не отделен жестко от второго катрена, а вся развязка сконцентрирована в последнем трехстишии. Скорее можно говорить о том, что последние три строки противопоставлены остальным одиннадцати, в то время как классический сонет подразумевает оппозицию «катрены – терцеты».
Итак, выяснив, что Пушкин целенаправленно обращается к итальянской культуре, проверим, отражается ли это в плане содержания. По первым строкам видно, что это так:
Не множеством картин старинных мастеровУкрасить я всегда желал свою обитель…Старинные мастера – это, разумеется, итальянские художники, авторы многочисленных мадонн. Но стихотворение начинается с отрицания, что сразу закладывает противоречие между формой высказывания и лирической позицией автора. Согласно теории противочувствия Л. С. Выготского и идеям Е. Г. Эткинда о внутренней конфликтности любого художественного произведения, ничего другого и не стоило ожидать. Жилище поэта названо обителью (то есть монастырем), и смиренное, почти монашеское отношение к жилищу и образу жизни противопоставлено светской демонстрации богатства и образованности. Насквозь культурный текст построен на некотором отталкивании от культуры:
Не множеством картин старинных мастеровУкрасить я всегда желал свою обитель,Чтоб суеверно им дивился посетитель,Внимая важному сужденью знатоков.В простом углу моем, средь медленных трудов,Одной картины я желал быть вечно зритель,Одной: чтоб на меня с холста, как с облаков,Пречистая и наш божественный спаситель –Она с величием, он с разумом в очах –Взирали, кроткие, во славе и в лучах,Одни, без ангелов, под пальмою Сиона.Множеству картин противопоставляется одна (это подчеркивается повторением), публичной жизни с приемом посетителей – простой угол и лирический герой в качестве единственного зрителя, суеверию праздных зевак – истинная вера, иронии по отношению к знатокам – апология монашеского смиренномудрия. «Пречистая и наш божественный спаситель» в полной мере наделяются чертами христианнейшего идеала, когда величие и разум воплощаются в кротости и смирении, а слава и лучи не имеют никакого отношения к славе земной и лучам солнечным. Искусство тут отступает перед верой, холст сравнивается с облаками, то есть картина рассматривается не как произведение искусства, а как предмет культа. Кстати, на описываемой картине Пречистая смотрит вовсе не с облаков (как, например, в «Сикстинской мадонне» – Пушкин как бы рисует произведение, противоположное знаменитому полотну Рафаэля), а находится на земле, под пальмою. Поэт в первом терцете соединяет почти елейный тон, для него вообще-то не слишком характерный, с клубком лексически конфликтующих слов (величие и слава – с одной стороны и кротость и скромность – «одни, без ангелов, под пальмою» – с другой). Но настоящий сюрприз приготовлен во втором терцете: