Закат КенигсбергаСвидетельство немецкого еврея
Шрифт:
Таская тяжелое ведро, мама заработала себе воспаление оболочки сухожилия и испытывала сильные боли. За пару вечеров я смастерил для нее коромысло: положив его на плечи, можно было привешивать по ведру справа и слева. Это значительно облегчило походы за водой. Теперь мама могла носить по два до половины наполненных ведра, не испытывая болей. Впрочем, вскоре я уже и сам мог ходить на Луизенваль за жизненно необходимой водой. Наши отношения с отцом опять начали обостряться: он привык к тому, что о нем заботятся, и снова занялся китайским; я же считал, что ему, несмотря на пожилой возраст, следует хоть как-нибудь участвовать в поисках пропитания, тем более что русские стали ценить седовласых, солидного вида мужчин и доверять им административно-организационные посты. Так или иначе они стремились решить стоявшие перед ними огромные проблемы, тем более что эпидемия дизентерии и тифа коснулась и их. Открылась и, благодаря усилиям профессора Штарлингера, заработала инфекционная
По улицам бродят кенигсбержцы, близкие к голодной смерти. Все еще стоит запах непогребенных тел. Распространяются венерические болезни и чесотка. Правда, теперь иногда женщине удается избежать изнасилования, сказав, что она больна. Большинство заразилось, но кто бы и чем бы ни страдал, ни для кого нету ни врачей, ни лекарств. Остается либо самолечение, либо воронка.
Одичавшие собаки избегают встреч с человеком, каким-то образом чуя его намерения. Всех кошек уже давно съели. Однажды средних размеров собаку сбивает мчащийся джип. В состязании за ее труп я оказываюсь победителем и несу добычу домой. Тут-то и оказываются полезны наблюдения за тем, как разделывали и свежевали моего кролика. То же самое я проделываю с тушкой собаки, и ее мясо приходится всем домашним по вкусу и укрепляет наши силы. А однажды в куче мусора мне попадается на глаза целая банка сиропа — вот это удача!
По моим оценкам, к этому времени из предполагаемых 130 000 оставшегося в Кенигсберге гражданского населения уцелело не более половины. В течение ближайших месяцев оно сократится вдвое, а в последующие три года — еще раз вдвое. Не было никакой пищи, каждый сам думал, как прокормиться. Или работать у русских за 400 г хлеба в день, или искать еду среди развалин, выменивать на вещи, красть, выманивать обманом. Или голодная смерть. Русских и самих-то снабжали довольно скупо, так что излишков у них не было. В таких условиях пожилые люди почти не имели шансов выжить, как, впрочем, и молодые, не проявлявшие предприимчивости, ведь и их тогда ждала скорая смерть от тифа или последствий голода. Говорят, что из 130 000 выжило и было выселено в Германию лишь 20 000. Но мне кажется, что и это число завышено. Описать условия жизни и нужду, которые сократили численность кенигсбержцев более чем на 80 процентов, невозможно, но я попробую — в память об этих несчастных.
Конфликты и судьбы
Доктор Шток тем временем умер, и его вдове с дочерью пришлось самим бороться за выживание. Госпожа Шток поступила умно: сошлась с русским офицером и тем обеспечила себе пропитание и защиту. Это пошло на пользу и Уте, однако отрицательно сказалось на ее развитии и тяжелейшим образом повлияло на всю ее последующую жизнь.
Что касается отца, то если изучение китайского языка и удовлетворяло духовные его запросы, то удовлетворению физических потребностей несомненно препятствовало. Игнорировать реальность было непозволительной роскошью. Мы изо всех сил уговаривали отца хотя бы попытаться помогать нам. Но тщетно. Я начал ненавидеть его звучные сентенции. Если бы хоть одно из мудрых изречений научило нас, как прожить завтрашний день! Нет, для этого требовалась не мудрость, для этого требовалась хитрость, а ее отец глубоко презирал. Итак, я воплощал низкую и коварную хитрость, а он — возвышенную и достопочтенную мудрость. Само собой разумеется, низкой хитрости надлежало заботиться о высокой мудрости, не то она умерла бы с голоду. Было невозможно объяснить отцу, что в изменившихся условиях действует иная система ценностей. Наши ожесточенные споры лишь усложняли и без того трудную повседневную жизнь. Они очень беспокоили меня, и я много об этом думал. Я находил, что мудрость годится лишь для сытых, а хитрость есть главная добродетель голодных. А мы уже не просто голодали, но умирали от голода. Добывать пропитание на троих стало неимоверно трудно, не воруя — уже невозможно. Пусть бы отец лишь морально поддержал меня — нет, сделать это ему не позволяли идеалы. Он не отказывался от продуктов питания, добытых обменом и воровством, но не желал оправдывать эти методы, что меня очень удручало, ведь для шестнадцатилетнего мнение отца значит столь много.
Здесь следует сказать, что у нас теперь было больше свободы передвижения. Мы уже не находились под постоянной охраной, а сами искали себе работу и могли ее оставить по собственному желанию. Но хлеб давали только за труд у русских, причем этих 400 г едва хватало на одного, и я постоянно ломал себе голову, что бы такое предпринять, чтобы прокормить всех троих. Как-то пронесся слух, что восстанавливают судоверфь и там хорошо с питанием. Настолько хорошо, что домой можно унести супу в котелке. Я сразу же устроился туда. Рабочий день составлял двенадцать часов, включая часовой перерыв на обед, и на дорогу туда и обратно уходило еще по часу. Я выходил из дому в семь утра и возвращался в девять вечера. Но вскоре понял, что это выше моих сил, и через десять дней уволился. Да и котелка супа не хватало, чтобы накормить еще и родителей.
Нужно
Попыток справиться с нашими проблемами и нуждами честным и, следовательно, менее опасным путем было сделано достаточно. И думал я не только о сегодняшнем и завтрашнем дне, но и о будущем. Не в том смысле, кем я стану и где смогу чему-нибудь выучиться — нет, главное, что меня тревожило, это как добывать пропитание через пару месяцев, когда будут исчерпаны все теперешние возможности. Было ясно: русские хотят, чтобы все мы умерли от голода, погибли, исчезли. Восточной Пруссии надлежало навсегда стать русской и польской. Оставшиеся в живых немцы были лишь помехой, нарушителями порядка, ведь рано или поздно они могут потребовать свои земли назад, захотят отнять их у новых хозяев. Так русские, вероятно, думали.
Проявив предусмотрительность, мы посадили в конце Штайнмец-штрассе, на довольно просторном садовом участке, картошку. К тому времени мы наменяли ее в достаточном количестве. Я разрезал картофелины на две части и более и сажал их во вскопанную землю — так же, как, по моим детским воспоминаниям, это делали на Куршской косе. Только как наивно с моей стороны было питать надежду, будто мне удастся собрать урожай! Едва картошка достигла размеров лесного ореха, ее в одну ночь выкопали голодающие. Так пропал и посевной картофель, и труд, и надежды.
Хлебозаводу — чего стоило одно название! — требовался плотник. Русские пытались восстановить некоторые отрасли для обеспечения нужд собственного населения, и из России приезжали специалисты, чтобы воссоздать то, что было преднамеренно разрушено. Неимоверно возросла ценность профессионалов, ремесленников, и я выдал себя за плотника, зря что ли я учился обращаться с пилой и рубанком? Офицер, которому я представился плотником, не поверил и, выдав мне досок, гвоздей и ручную пилу с молотком, показал в разрушенной части завода пустой дверной проем и велел изготовить дверь. То, что я в конце концов соорудил, его устроило, и я был принят плотником на хлебозавод. В этой должности там работали еще трое. Они признали меня коллегой, и с ними я выполнял то, что поручали. Все мы нанялись на завод, чтобы быть поближе к хлебу или муке, но, как выяснилось, добраться до них было не так просто. Русские к тому времени уже неплохо нас изучили и охраняли продовольствие, словно королевские сокровища. Но что они могли сделать, если время от времени приходилось ремонтировать окна в помещениях с мукой? А в этом случае почти всегда удавалось, улучив момент, засыпать половину мусорного ведра мукою и закрыть ее штукатуркой и щепками. Далеко не сразу русские сообразили, как мы орудуем. Работать приходилось по двенадцать часов, в обед выдавали мучную похлебку и по куску хлеба.
Вот и вся оплата. Однако похлебки давали столько, что можно было взять домой литровый бидон. Свой я сперва наполовину наполнял мукой, а потом похлебкой, так что через очень бдительный контроль на проходной мне удавалось пронести как минимум полфунта муки. Но, разумеется, красть муку удавалось нечасто, а к хлебу мы и вовсе доступа не имели.
Завод был окружен кирпичной стеной и располагался в совершенно разрушенном районе города. Здесь была охраняемая проходная. Администрация занимала барак в задней части заводской территории. Велосипеды, на которых солдаты и офицеры приезжали на завод, представляли собою огромную ценность. Расплачиваться за них русские были готовы мясными консервами. Наши русские ставили свои велосипеды у задней стены барака, и однажды я, заметив, что за мною никто не наблюдает, быстро схватил один из них и перекинул через заводскую стену на кучу битого кирпича с другой стороны. Русские обвиняли друг друга в краже, я же вечером вытащил велосипед из развалин, намереваясь доехать на нем до дома, а потом обменять его на продукты.