Заклинатель змей
Шрифт:
По Геродоту, милетский тиран Фрасибул, в ответ на вопрос коринфского посла, как он добивается в своем государстве всеобщего послушания, многозначительно оборвал, растер и выбросил все самые спелые колосья на хлебном поле.
Ибн-Фадлан, не столь давно побывавший у волжских булгар, пишет о них:
"Когда видят они человека подвижного и сведущего в делах, то говорят: этому человеку не место средь нас, ему приличествует служить богу. Посему берут его, надевают на шею веревку и вешают на дереве".
***
Вот
— Да, конечно, — вздохнул Омар, — такой человек, как я, неудобен для вас. Ну, что ж, оставайтесь с теми, кто для вас удобен! А я уйду. Но запомните: меня для вас больше нет. Слышите? Меня для вас никогда больше нет.
— И слава аллаху! Мы, в нашей благословенной исламской стране, обойдемся без хитрых математиков, строптивых астрономов, безбожных лекарей.
Проходя мимо трапезной, подготовленной к большому пиршеству справедливейших судей, Омар завернул в нее, взял со столика полный кувшин вина, дал по шее недовольно заворчавшему слуге, хлебнув изрядный глоток, вышел с кувшином на террасу дворца.
Вот оно, то самое небо, из-за которого столько шуму на земле!
Холодное, чистое, легкое. На душе от него хорошо. Понимаешь, что ты — частица Вселенной.
Омар, обливая вином бородку и грудь, запрокинул дно кувшина.
И эти обрюзгшие, беззубо сюсюкающие старикашки, что двух внятных слов не в силах сказать, толкуют о небе, которое и разглядеть-то не могут слепыми глазами!
…В мозгу Омара ослепительно вспыхнул серебристо-белый сверкающий шар исходного вещества, не выдержавший собственных внутренних сил и в блеске исполинских, во все небо, синих, алых, зеленых, желтых молний распавшийся в дым, в клокочущий пар, в неуловимый горячий эфир. И понеслись, разбегаясь, по пустому пространству, величину которого невозможно даже представить, как от глыбы, рухнувшей в воду, бешено крутящиеся волны пылающего ветра.
Небо, небо, небо!
Уже который век, корчась и брызгая слюной, богословы на своих шумных сборищах выступают от его имени, выдают себя за посредников между небом и людьми.
Небо! Небо!! Небо!!! Чем, дармоеды, вы причастны к небу? Тем, что зря коптите его? Если вы и причастны к нему, то гнусной причастностью злых насекомых, тучей летящих на зеленые земные поля. Саранчой именуются те насекомые.
Кто из вас способен вообразить, как первобытный огненный вихрь, улетающий, дико вращаясь, в черную бездну, рвется, бушуя, на клочья пламени и раскаленных облаков? Как они, жадно сжимаясь, смыкаются в ядовитые багровые скопления? И как эти жаркие скопления, мрачно извиваясь, грохоча и дымясь, сливаются в звезды?
С каким важным видом собираетесь вы в свой тесный круг. С каким умным видом несете заведомую чушь, восхваляя, воспевая и славя царскую власть. Чьей опорой, конечно, является не что-нибудь, а само лучезарное небо. Не краснея за свое раболепие, не стесняясь неуместно громких слов, — что загляни кто-нибудь из не столь уж отдаленного будущего и скажи: все ваши представления — бред, вы все уже обречены, скоро всем вам конец вместе с вашей богоданной властью, — вы разорвете его на куски!
Но что они, эти убогие сиюминутные страсти, перед миллиардами лет, повисших во Вселенной? И чего стоит ваше ничтожное государство, которым любой ничтожный правитель-самодур может вертеть, как взбредет в тупую башку?
***
Год 1092-й.
Кара-китаи разобьют сельджукское войско в Катванской степи 49 лет спустя. Род сельджукидов прекратится через 65 лет, род караханидов — через 120.
Чингисхан нагрянет через 127…
***
Омар опять приложился к расписному кувшину.
— Эх! — кто-то шепнул у него за спиной. А, это Амид Камали. — Жить не умеешь. А мог бы! При твоем-то уме, при твоих знаниях. Я бы…на твоем-то месте…
Холодный, едкий, трезвый ум и жаркая пьяная кровь… Что может Омар с ними поделать?
— Сделай, братец, хоть что-нибудь путное на своем! На чужом-то месте всякий горазд гору Ширкух свернуть. Если б верблюду выпрямить шею, сгладить горб, укоротить ноги и удлинить уши, из него бы тоже получился хороший осел.
— Верблюд, — усмехнулся Амид, — конечно, силен и велик, зато у осла — громче крик.
— Ну, и кричи себе, покрикивай! Во славу аллаха. На, отнеси, — он, качаясь, сунул ему пустой кувшин. — Чтоб меня не судили еще за кражу царского имущества.
Но затем он сам побрел к трапезной, кивком оторвал Изза аль-Мулька от скатерти.
— У меня нет на дорогу. И в Нишапуре первое время не на что будет жить. Дай хоть пятьсот-шестьсот динаров. Верну когда-нибудь.
— Не могу, — нахмурился Изз.
— Не можешь? Ну… что ж.
Он спокойно, еще не зная, как быть ему теперь с деньгами, пошел в келью. Не торопясь, сложил в свою старую суму лучшие книги.
И, стойко, не дрогнув, выдержавший позорный суд, взбесился на пустяке: никак не мог попасть в закрутившийся, вывернутый рукав узорного халата, который ему когда-то, сняв с собственных плеч, преподнес великий царь.
— А-а, ты тоже? — зарычал он в бешенстве. — Ты… тоже. Н-ну, нет! Я не стану бороться с тобой как с равным. Потому что я человек, поэт и ученый. А ты — вещь, тряпка, ветошь. И служить не буду тебе. Выправлять, отряхивать да оглаживать. Что дороже — паршивый парчовый халат или душевное равновесие? — Халат был тяжелый, расшитый золотом, из прочной ведарийской ткани — той самой, о которой он мечтал в Самарканде. Омару не удалось разодрать его руками. Он, дико оглядевшись, схватил нож — и, скрипя зубами, располосовал дорогую одежду на клочья. Пнул обрывки, плюнул на них. — Вассалам! И с концом. — Провел ладонями по лицу, взял суму — и ушел, освобожденный, в нищету и безвестность.