Заколдованный замок (сборник)
Шрифт:
Тем временем гости немного пришли в себя после минутного испуга и, догадавшись, что все происходящее — всего лишь ловко разыгранная шутка, принялись хохотать при виде комического положения «орангутангов».
— Позвольте мне! — неистово завизжал Лягушонок, покрыв своим пронзительным голосом всеобщий хаос. — Позвольте мне! Кажется, я знаю их! Дайте только взглянуть на них поближе, и я скажу вам, кто они такие!
Буквально по головам зрителей он пробрался к стене, выхватил факел у одной из кариатид, мигом вернулся обратно, с ловкостью обезьяны вспрыгнул на голову королю, вскарабкался по цепи еще выше и, очутившись над орангутангами, осветил их факелом, продолжая восклицать:
— Сейчас мы узнаем, кто они!
Внезапно, пока толпа и сами орангутанги помирали со смеху, он пронзительно свистнул — и цепь быстро поднялась еще футов на тридцать, увлекая за собой испуганных, барахтающихся «обезьян»,
Публика была так поражена этим подъемом, что на минуту воцарилось гробовое молчание. И вдруг его нарушил негромкий, резкий, скрежещущий звук — в точности такой же, как тот, что привлек внимание короля и его министров, когда монарх выплеснул вино в лицо Трипетте. Но теперь нечего было и гадать, откуда он исходит. Этот скрежет издавали крепкие и кривые зубы карлика. Он устремил бешеный взгляд на обращенные вверх лица министров и короля, и на губах его показалась пена.
— Ха-ха-ха! — внезапно расхохотался разъяренный шут. — Ох-хо-хо! Кажется, я начинаю узнавать этих людей!
В следующее мгновение, как бы желая получше рассмотреть самого крупного «орангутанга», он поднес факел к пеньковой «шерсти» короля, и она мгновенно вспыхнула ярким пламенем. Не прошло и минуты, как пылали уже все восемь «орангутангов». Толпа, в ужасе следившая снизу за происходящим, разразилась бессильными криками, ибо никто не мог оказать помощь скованным ряженым.
Жар усиливающегося пламени заставил карлика вскарабкаться повыше, и пока он поднимался по цепи, толпа внизу опять на мгновение смолкла. Воспользовавшись этим, Лягушонок снова крикнул:
— Теперь я вижу ясно, что за люди эти ряженые! Это наш великий король и семь его министров! Король, который не постыдился унизить беззащитную девушку, и его советники, которые одобрили эту подлость! А я — я просто Лягушонок, шут, но это моя последняя шутка!
Пенька и деготь воспламеняются быстро и горят жарко, поэтому месть карлика завершилась прежде, чем он успел закончить свою речь. Восемь обугленных тел болтались на цепи — смрадная, черная, отвратительная, бесформенная масса. Калека швырнул в них факел, взобрался по цепи к своду и скрылся в окне наверху.
Кое-кто считает, что Трипетта, находившаяся в это время на крыше дворца, помогала своему другу в его огненной мести и что оба они бежали на родину, потому что с тех пор их больше никто не видел.
Перевод М. Энгельгардта
Мистификация
Уж если таковы ваши пасады и монтанты [182] , то нам их не надобно.
Барон Ритцнер фон Юнг происходил из знатного венгерского рода, все представители которого, как сообщают нам летописи, далеко проникающие в глубь веков, отличались какими-нибудь талантами или странностями вроде тех, которые описывал Людвиг Тик [183] , состоявший с этим семейством в дальнем родстве.
182
Пасады и монтанты — приемы в фехтовании на шпагах.
183
Людвиг Тик (1773–1853) — немецкий писатель-романтик.
Мое знакомство с бароном Ритцнером началось в великолепном замке Юнг, куда летом 18.. года меня забросил ряд забавных обстоятельств, обнародовать которые я не стану. Там барон впервые обратил на меня внимание, а я отчасти постиг склад его ума. По мере того как крепла наша дружба, я начал понимать его яснее и впервые смог заглянуть в его душу. Когда же мы снова встретились в Геттингене после трехлетней разлуки, я знал о характере барона Ритцнера фон Юнга все, что мне требовалось.
Помню волну любопытства, вызванную его появлением в университетских стенах вечером двадцать пятого июня. Помню еще отчетливее, что, хотя с первого взгляда все провозгласили его «самым замечательным человеком на свете», никто не сделал ни малейшей попытки обосновать это мнение. Его абсолютная уникальность представлялась настолько неопровержимой, что любая попытка определить, в чем же она состоит, казалась дерзостью. Но пока, оставляя все это в стороне, замечу лишь, что как только барон вступил в пределы университета, он тут же начал оказывать на привычки, манеры, характеры, кошельки
По приезду в Геттинген барон явился ко мне. Выглядел он как-то неопределенно, и не было ни малейшей возможности догадаться о его возрасте. Ему можно было дать и пятнадцать, и пятьдесят, а в действительности ему исполнился лишь двадцать один год и семь месяцев. Он не был красавцем, скорее наоборот. Строение его лица отличалось угловатостью и резкостью: вздернутый нос, высокий и очень чистый лоб, большие глаза навыкате, взгляд тяжелый, обычно ничего не выражающий. Впрочем, по его слегка выпяченным чувственным губам можно было догадаться о большем. Складки его рта удивительным образом производили полное и неповторимое впечатление безграничной гордости, достоинства и покоя.
Из всего сказанного становится ясно, что барон относился к тем диковинным особам, хоть и редко встречающимся, которые превращают искусство мистификации в объект глубокого изучения, а затем и в дело всей жизни. Особый склад ума фон Юнга с неизбежностью привел его к этому искусству, а его внешность чрезвычайно облегчила ему осуществление его замыслов. Я совершенно убежден, что в ту славную пору, которую в Геттингене нарекли «эрой владычества барона Ритцнера фон Юнга», ни один студент не сумел ни на мизинец проникнуть в тайну его характера. Правда состоит в том, что никто в университете, исключая меня, ни разу даже не заподозрил, что этот человек способен на шутку в слове или на деле — скорее в этом заподозрили бы дряхлого бульдога, сторожившего садовые ворота, или парик отставного профессора теологии.
Так бывало даже тогда, когда становилось ясно, что самые дикие и невообразимые выходки, шутовские бесчинства и плутни если не прямо исходят от него, то, во всяком случае, совершаются при его посредничестве или пособничестве. Редкостное изящество его мистификаций было обусловлено свойственным барону почти инстинктивным знанием человеческой природы, а также его беспримерным самообладанием. Он неизменно умел представить учиняемые им проделки как такие, которые совершаются вопреки его усилиям предотвратить их, дабы наша альма-матер сохранила в неприкосновенности благоприличие и достоинство. Острое и глубокое огорчение при всякой неудаче этих похвальных намерений накладывало свой отпечаток на каждую черточку его облика, не оставляя в сердцах даже самых недоверчивых места для сомнений в искренности барона. Не меньшего внимания заслуживала ловкость, с какой он умудрялся, так сказать, перемещать внимание с творца на творение — то есть со своей персоны на те нелепые затеи, которые он измышлял и воплощал. Мне больше никогда не приходилось видеть, чтобы известный всем мистификатор избежал прямого следствия своих действий — всеобщего несерьезного отношения к собственной персоне. Постоянно предаваясь самым затейливым причудам, мой друг казался человеком самых строгих правил; даже его собственная прислуга ни на миг не сомневалась, что ее господин — человек добропорядочный, хоть и чопорный и надменный.
Во время его пребывания в Геттингене над университетом витал дух сладкой праздности. Студенты проводили день за днем за едой, питьем и увеселениями. Студенческие квартиры превратились чуть ли не в трактиры, и ни один трактир не пользовался более громкой славой и не посещался усерднее, чем жилище барона. Наши кутежи были частыми, шумными, продолжительными и всегда увенчивались какими-нибудь событиями.
Однажды мы засиделись почти до зари и выпили огромное количество вина. Компания наша состояла человек из семи-восьми, не считая барона и меня. Большинство из нас были людьми состоятельными, гордившимися своим аристократическим происхождением и крайне щепетильными в вопросах чести. Относительно дуэлей все присутствовавшие разделяли самые радикальные взгляды. Несколько статей, появившихся в последнее время в журналах, и три-четыре отчаянных стычки в Геттингене, имевшие роковой исход, придали этим донкихотским устремлениям новую силу. И главной темой разговоров в тот вечер как раз и был дуэльный кодекс, живо интересовавший всех. Барон, на редкость молчаливый и рассеянный в начале вечера, наконец пробудился от апатии и завладел всеобщим вниманием, отстаивая пользу и, главным образом, красоту традиционного кодекса в случаях разрешения вопросов чести. Говорил он с таким жаром, красноречием и убедительностью, что вызвал всеобщий энтузиазм и поразил даже меня — а ведь я хорошо знал его ироническое отношение к тем вещам, которые он в тот момент горячо отстаивал. Особое его презрение вызывал хвастливый этикет, принятый на дуэлях в Германии.