Заколдованный замок (сборник)
Шрифт:
Примерно посередине небольшого пространства, которое охватывал мой затуманенный взор, на водном лоне дремал круглый островок, покрытый густой и яркой зеленью. Чистая вода была так спокойна и зеркальна, что я не мог бы сказать, где именно на склоне, покрытом изумрудным дерном, начинаются ее хрустальные владения.
И берег в глубь реки глядел, С своим сливаясь отраженьем, — Как будто в воздухе висел…Со своего места я мог охватить взглядом оба конца острова — и восточный, и западный, и мне сразу же бросилось в глаза удивительное различие в их облике. Западная оконечность казалась лучезарным гаремом цветущих красавиц. Она блистала,
Восточный край острова был объят глубокой тенью. Там царил суровый, но прекрасный и спокойный сумрак. Деревья печально клонились, сплетаясь, словно призраки, и наводя на мысли о горькой скорби и безвременной кончине. Трава была темна, как хвоя кипариса, и бессильно никла; там и сям среди травы виднелись небольшие бугорки, низкие и продолговатые, издали похожие на могильные холмики, поросшие рутой и розмарином. Тени от деревьев тяжело ложились на воду, как бы сразу погружаясь на дно и насыщая мраком глубину. Мне даже почудилось, что каждая тень, по мере того как солнце опускалось ниже и ниже, неохотно отделялась от породившего ее ствола и поглощалась течением, а на ее месте возникала другая.
Этот образ, единожды возникнув в моем воображении, захватил его всецело, и я погрузился в мечты. «Если и существует где-нибудь очарованный остров, — сказал я себе, — то вот он, передо мной. Это уголок, где обитают те немногие нежные феи, которым удалось избежать гибели, постигшей их народец. Не под этими ли зелеными холмиками они обретают вечный покой? Расстаются ли они со своей эфемерной жизнью так же, как люди или угасают постепенно, исчерпывая по капле свое бытие, как эти деревья отдают свои тени речной глубине? И не может ли жизнь фей относиться к всепоглощающей смерти, как дерево — к воде, которая впитывает его тень, становясь при этом все чернее?»
Пока я размышлял, полузакрыв глаза, солнце быстро склонялось к закату. Сильные струи течения кружились у острова, покачивая неизвестно откуда взявшиеся светлые куски платановой коры, которые так легко скользили по поверхности, что живое воображение могло превратить их во что угодно. Мне вдруг представилось, что одна из тех фей, о которых я думал, вдруг появилась на западном берегу острова и ступила в хрупкий платановый челнок. Челнок отчалил, держа путь из царства света во тьму. Фея стояла, выпрямившись, на этом странном челноке и приводила его в движение призрачным подобием весла. Пока она еще находилась в области угасающего света, ее лицо сияло тихой радостью, но темная печаль исказила его, едва она вступила в область тени. Так она медленно скользила вдоль островка и, обогнув его, снова вернулась в пределы света и радости.
«Круг, который только что совершила фея, — мечтательно подумал я, — равен краткому году ее жизни. То были для нее зима и лето. Она приблизилась к своей кончине на год». Я не мог не заметить, как в темной части острова собственная тень феи отделилась от ее фигуры и сумрачные воды поглотили ее.
И вновь показался челн и фея на нем, но теперь сквозь ее светлый облик проступали забота и сомнение, а радости стало куда меньше. И снова она вплыла из света во тьму, которая тем временем сгустилась, и вновь ее тень, отделившись, погрузилась во влагу цвета эбенового дерева и была поглощена ее чернотой.
Снова и снова проплывала она вокруг острова, пока солнце торопилось на покой, и всякий раз, появляясь из сумрака, выглядела все печальнее, а ее облик становился все более неясным и зыбким. Когда же фея вновь вступала в темную область, от нее отделялась еще более темная тень, растворяясь во влаге цвета траурного агата.
И наконец, как только солнце скрылось за горизонтом, фея — вернее, бледный призрак той феи, какой она была еще совсем недавно, — в последний раз печально вплыла в черный поток. Я
Перевод К. Бальмонта
Морелла
Собой, только собой, в своем вечном единстве.
Глубокую, но поистине странную привязанность питал я к своей подруге Морелле. Случай свел нас несколько лет назад, и с первой же встречи в моей душе вспыхнул огонь, какого она никогда прежде не знала. Однако не Эрос зажег это пламя, и горечь все больше терзала мой дух, пока я постепенно убеждался, что не могу постичь его неведомого смысла. Но мы встретились, и судьба связала нас перед алтарем. И не было у меня слов страсти и мыслей о любви. Морелла избегала общества людей и, посвятив себя одному мне, сделала меня счастливым. Ибо счастье — размышлять и удивляться, и счастье — грезить.
Морелла была очень начитанна. Ее дарования были редкостными, а сила ума поистине беспредельной. Я это чувствовал и многому научился от нее. Но скоро я обнаружил, что, может быть, под влиянием своего воспитания в юности, она постоянно предлагала мне для чтения мистические произведения, которые обычно считаются всего лишь жалкой пеной старой немецкой литературы. По непостижимой причине они были для нее постоянным предметом изучения, а то, что со временем я и сам увлекся ими, следует приписать влиянию привычки и примера.
Если не обманываюсь, мой рассудок к этому не имел никакого отношения. Или я плохо знаю себя, или мои взгляды слишком далеки от всего идеального, но мистицизм, которым я усиленно питался, не накладывал никакого отпечатка на мои поступки и дела. Твердо уверовав в это, я полностью подчинился руководству жены и с недрогнувшим сердцем последовал за ней в сложный лабиринт ее изысканий. Но когда я вчитывался в запретные страницы, когда Морелла клала свою прохладную руку на мою и извлекала из пепла мертвых мудрствований какие-нибудь негромкие, но странные слова, необычный смысл которых прочно запечатлевался в моей памяти, я начинал чувствовать, что во мне возгорается тяга к запретному. Час за часом я проводил рядом с ней, наслаждаясь музыкой ее голоса, но в конце концов его мелодия начинала навевать на меня ужас, а мою душу окутывала тень. Я бледнел и внутренне содрогался от этих звуков, в которых было так мало земного. Так радость постепенно становилась кошмаром, самое прекрасное превращалось в отвратительнейшее, и Гинном преображался в Геенну [206] .
206
Геенна — долина к юго-западу от Иерусалима, символ Судного дня в иудаизме и христианстве. В исламе равнозначна понятию «ад». До конца 2 тыс. до н. э., когда там начали совершаться языческие жертвоприношения, носила название Гинном.
Нет нужды излагать содержание наших бесед, темы которых навеивали упомянутые мною трактаты, но в течение долгого времени иных разговоров мы с Мореллой не вели. Люди, изучавшие то, что можно назвать теологической моралью, легко представят себе, о чем мы говорили, непосвященным же наши беседы все равно не будут понятны. Буйный пантеизм Фихте, учение пифагорейцев о вторичном рождении и переселении душ и, главное, доктрина тождества, как ее излагал Шеллинг, — вот в чем впечатлительная Морелла находила особую красоту. Тождество, называемое личным, мистер Джон Локк, если не ошибаюсь, справедливо определяет как здравый рассудок мыслящего существа. А так как под «личностью» мы понимаем рациональное начало, наделенное рассудком, и так как мышлению всегда сопутствует сознание, то именно они и делают нас самими собой, в отличие от всех других существ, которые мыслят. Представление о личности, которая исчезает или не исчезает после смерти, всегда меня остро интересовало. И не столько из-за его парадоксальных и притягательных следствий, сколько из-за волнения, с которым говорила о них Морелла.