Заколдованный замок (сборник)
Шрифт:
Вернувшись ночью, а вернее утром, в день убийства домой после какой-то матросской пирушки, он увидел орангутанга у себя в спальне, куда тот вломился, выбравшись из соседнего чулана, где до сих пор был (как предполагалось) надежно заперт. С бритвой в руке и намыленной мордой, он сидел перед зеркалом и пытался бриться. Наверняка обезьяна повторяла движения хозяина, за которым подсмотрела через замочную скважину. Придя в ужас от вида такого опасного орудия в руках столь свирепого существа, которое к тому же достаточно разумно, чтобы пустить его в ход, моряк на какое-то время замер в нерешительности. Раньше ему всегда удавалось усмирять животное, даже когда у того случались неукротимые приступы бешенства, с помощью хлыста. За него он взялся и на этот раз. Увидев это, орангутанг в ту же секунду выскочил за дверь комнаты, скатился по лестнице вниз и оттуда через окно, которое, к несчастью, оказалось открытым, выпрыгнул на улицу.
Француз в отчаянии бросился за ним. Обезьяна, по-прежнему держа
Моряка это обрадовало и одновременно смутило. Теперь у него появилась надежда наконец поймать зверя, поскольку единственным выходом из этой ловушки для него оставался все тот же громоотвод, на котором его можно было перехватить внизу. Но, с другой стороны, никто не знал, чем он решит заняться в доме, и это не могло не беспокоить. Эти соображения заставили человека пуститься следом за беглецом. Вскарабкаться по громоотводу не так уж сложно, тем более для моряка, однако, когда он поднялся на уровень окна, которое было слева от него, ему пришлось остановиться. Теперь наибольшее, что он мог сделать, это немного податься вперед и рассмотреть часть комнаты. Сделав это, от ужаса увиденного он чуть не разжал руки и не упал на землю. Именно в этот миг и начались истошные вопли, которые разбудили обитателей улицы Морг. Мадам Л’Эспанэ с дочерью, обе в ночных сорочках, очевидно, были заняты тем, что складывали какие-то бумаги в упоминавшийся выше железный сейф, который выкатили на середину комнаты. Он был открыт, и содержимое его лежало рядом на полу. Жертвы, должно быть, сидели спиной к окну, и, судя по тому, что крики начались не сразу после того, как зверь проник в комнату, вторжение это было сначала не замечено. Звук ударившегося о стену ставня, естественно, приписали порыву ветра.
Когда моряк заглянул в окно, огромное животное держало мадам Л’Эспанэ за волосы (распущенные, потому что она в это время причесывалась) и движениями брадобрея водило у нее перед лицом бритвой. Дочь лежала на полу не шевелясь — она была без чувств. Крики старухи и ее попытки вырваться (во время которых и были сорваны с головы волосы), очевидно, изменили первоначально миролюбивое настроение орангутанга и разозлили его. Одним резким взмахом мускулистой руки он чуть не отсек голову женщины от тела. Вид крови превратил недовольство в безумную ярость. Скрежеща зубами и дико сверкая глазами, он набросился на тело девушки и, впившись страшными когтями ей в горло, сжимал его до тех пор, пока несчастная не умерла. Мечущийся взгляд животного в этот миг упал на изголовье кровати, за которым в окне застыло окаменевшее от ужаса лицо его хозяина. Неистовство животного, которое, несомненно, вспомнило хлыст, тут же сменилось страхом. Понимая, что заслуживает наказания, орангутанг, похоже, решил скрыть свидетельства своего кровавого проступка. Он стал взволнованно метаться по комнате, опрокидывая и ломая мебель, стащил с кровати матрац и, в довершение, схватил сначала труп дочери и запихнул его в дымоход, где тот впоследствии был обнаружен, а потом сгреб тело старухи и выбросил в окно головой вперед.
Когда обезьяна приблизилась к окну с изувеченным телом, ошеломленный моряк отпрянул и не спустился, а скорее съехал вниз по громоотводу, после чего со всех ног бросился домой, с ужасом думая лишь о последствиях этой бойни и позабыв всякое волнение о судьбе своего питомца. «Разговор», услышанный на лестнице поднимающейся группой, был испуганным восклицанием француза и визгом разъяренного животного.
Мне почти нечего добавить. Орангутанг, скорее всего, выбрался из комнаты и спустился вниз по громоотводу за считаные секунды до того, как была взломана дверь. Оконная рама захлопнулась случайно, когда он пролезал через окно. Спустя некоторое время хозяин сам поймал его и продал Зоологическому саду, выручив большую сумму. Ле Бона освободили, как только мы изложили истинную суть дела (с некоторыми замечаниями Дюпена) в конторе префекта полиции. Однако этот чиновник, хоть и настроенный вполне благожелательно к Дюпену, не смог скрыть некоторого недовольства тем, как все обернулось, и не удержался от пары язвительных замечаний, смысл которых сводился к тому, что каждый должен заниматься своим делом.
— Пусть говорит что хочет, — сказал мне позже Дюпен, оставивший слова полицейского без ответа. — Он может ворчать сколько его душе угодно, ну а мне достаточно того, что я побил противника на его же территории. Впрочем, то, что он не смог разгадать эту загадку, вовсе не так удивительно, как ему кажется, поскольку наш друг префект, честно говоря, слишком хитер, чтобы мыслить глубоко. Мудрость его лишена «стержня». Это как бы одна голова без тела, как изображают богиню Лаверну… В лучшем случае голова и плечи, как у трески. И все же он — славный малый. Особенно я уважаю его за то, с каким мастерством он выставляет себя умником. Я имею в виду то, как он «de nier се qui est, et d’expliquer се qui n’est pas» [70] .
70
«Отрицает то, что есть, и растолковывает то, чего не существует». (Ж.-Ж. Руссо. «Новая Элоиза», второе предисловие.) (Примеч. пер.)
Перевод В. Михалюка
Падение дома Ашеров
Son coeur est un luth suspendu: Sit^ot qu’on le touche, il resonne.
Его сердце — воздушная лютня, Прикоснись — и она зазвучит.
На протяжении всего осеннего дня, тусклого и беззвучного, под небом, обремененным низкими облаками, я ехал в одиночестве по угрюмой равнине, и наконец, когда на землю уже пали вечерние тени, передо мной предстал мрачный дом Ашеров. Не знаю почему, но едва я взглянул на это строение, чувство безысходной тоски охватило меня. Я назвал ее «безысходной», потому что она не была смягчена тем поэтическим, почти сладостным чувством, которое обыкновенно испытываешь даже перед самыми суровыми и грозными явлениями природы. Я смотрел на дом, высившийся на фоне самого обычного ландшафта, на его отсыревшие стены, на окна, подобные мертвым глазницам, на редкие кустики жухлой осоки, на седые от лишайников стволы обветшавших деревьев — и душа моя испытывала такое уныние, которое можно сравнить разве что с пробуждением от яркого сна, навеянного опиумом, с этим горестным и внезапным возвращением к повседневности.
Сердце мое наполнил леденящий холод, меня томила тоска, мысль цепенела, и напрасно воображение пыталось ее подхлестнуть — она была неспособна настроиться на более возвышенный лад. Отчего же это, подумал я, отчего меня так угнетает один только вид дома Ашеров? Я не находил разгадки и не мог справиться со смутными, непостижимыми образами, которые осаждали меня, пока я смотрел и размышлял. Оставалось утешаться мыслью, что, хотя иные сочетания самых простых предметов имеют над нами особенную власть, постичь природу этой власти мы еще не можем. Возможно, подумал я, стоит лишь под иным углом взглянуть на детали одной и той же картины — и гнетущее впечатление исчезнет. Поэтому я направил коня к обрывистому берегу угрюмого озера, чья недвижная черная гладь тускло мерцала у самого дома, и взглянул вниз — но опрокинутые, отраженные в воде серые тростники, ужасные остовы деревьев и безучастно глядящие окна заставили меня снова содрогнуться от чувства еще более тягостного, чем прежде.
Тем не менее, в этой обители печали мне предстояло провести несколько недель. Владелец дома, Родерик Ашер, в ранней юности был одним из моих близких друзей, но прошло уже много лет с тех пор, как мы виделись в последний раз. Несмотря на это, недавно я получил от него письмо — настолько бессвязное, полубезумное и настойчивое, что оно подразумевало только одну форму ответа — личный приезд. Каждая его строка дышала мучительной тревогой. Ашер писал об острых физических страданиях, о душевном расстройстве, которое угнетало его, и о том, как он жаждет повидаться со мной — своим лучшим и, больше того, единственным другом, как надеется, что радость побыть вместе со мной несколько облегчит его муки. В том же тоне было высказано еще многое другое — и я, ни секунды не колеблясь, откликнулся на призыв, который все же показался мне весьма необычным.
Подростками мы действительно были закадычными друзьями, но, несмотря на это, я почти ничего не знал о моем друге. Он всегда был крайне сдержан. Знал я только, что его род, весьма древний, с незапамятных времен отличался особенной утонченностью чувств, которая проявлялась в творениях высокого искусства, а в недавнее время нашла выход в добрых делах, в непоказной щедрости, а также в увлечении музыкой: в этом семействе музыке предавались со страстью, предпочитая не общепризнанные произведения и доступные красоты, а сложность и изысканность. Также мне было известно одно примечательное обстоятельство: как ни стар был род Ашеров, это древо ни разу не дало жизнеспособной ветви; иными словами, род продолжался только по прямой линии, и, если не считать пустячных отклонений, так было всегда… Мысленно сопоставляя облик этого дома со славой, которая шла о его обитателях, и размышляя о том, как за века одно наложило свой отпечаток на другое, я думал: быть может, оттого, что не было боковых ветвей рода и родовое имение всегда передавалось вместе с именем только по прямой, от отца к сыну, прежнее название поместья в конце концов забылось, а его сменило новое, странное и двусмысленное. «Дом Ашеров» — так прозвали здешние поселяне и сам родовой замок, и его владельцев.