Закон набата
Шрифт:
Было чувство, что меня ударили в левую половину груди каким-то ужасным зазубренным оружием, которое я не в силах вытащить обратно. Ударили не смертельно, но дьявольски больно. Так и придется теперь таскать это покачивающееся при каждом шаге и причиняющее при каждом шаге свирепую боль (вроде как обломок татарской стрелы) оружие.
Не помня себя, я добрел до общежития. Значит, хватило все же выдержки не подать виду, если ребята ничего не заметили, а Колька Рябов даже начал трунить и острить в меру своей врожденной деликатности и тонкости:
– Ну как? Наверно, целый вечер к губкам прикладывался? Сладко, наверно, прикладываться к мягким губкам? Эх, хоть бы мне кого-нибудь поцеловать!
Я укрылся с головой жестким суконным одеялом. Смутный запах духов, как и всегда после встречи с Симой, наполнил душное пододеяльное пространство. Но сегодня вместо обычной щемящей сладости он вызвал нестерпимую боль, как если бы тот обломок стрелы взяли и повернули в ране то вправо, то влево.
Я укутался еще плотнее и беззвучно заплакал. Плакать мне было трудно и неудобно, потому что надо было следить, чтобы ничего не увидели и не услышали ребята: ни всхлипа, ни вздрагивания.
…Дни проходили в полусне. Машинально я делал все, что полагалось мне делать и что делал раньше: умывался, сидел на лекциях, делал чертежи, ходил с ребятами в кино. Вот только по-прежнему не танцевал на студенческих вечерах, хотя и мог бы, – даром, что ли, плачено двадцать рублей из студенческой стипендии!
Всякое воспоминание о танцах, всякая мысль о них отзывалась болью. Помню, однажды сидел я в гостях у брата. Вдруг по радио объявили: «Передаем танцевальную музыку. Фокстрот». Ну и что тут такого? А меня словно кипятком ошпарили при первых же звуках музыки. Вскочить из-за стола и убежать на улицу было первым толчком, но я, конечно, остался. Никто ничего не заметил.
Однажды я работал в мастерских в вечернюю смену. На токарном станке я делал из стального толстого стержня легкие тонкие кольца. Работа несложная даже для меня, практиканта. Обточишь болванку снаружи проходным резцом, то есть снимешь с нее верхний слой металла вместе с ржавчиной. Ну и бугорки, неровности, выбоины. Бывает, что из кузницы болванка приходит не круглая, а приплюснутая, и это тоже нужно убрать. Впрочем, станок знает свое дело – поворачивай рукоятки.
Потом, когда болванка обточена, расточным резцом я выбирал у нее середину, то есть делал ее пустой, вроде как бы превращал в трубку. Теперь оставалось самое простое – узким отрезным резцом отрезать от трубки колечки, которые скатываются одно за другим на плоскость станины, залитую мыльной эмульсией.
Особенно волновала меня первая операция, первое соприкосновение, первое врезание стали в сталь. Ржавая болванка крутится быстро и равномерно, Я подвожу к ней резец, все ближе, все ближе. Кажется сейчас, как только острый кончик резца дотронется до вращающейся стали, так и полетит все к черту: удар, стук, резец пополам, как бывает всякий раз, когда находит коса на камень.
Но я уверенно, твердой рукой (и это мгновение мне особенно нравится) делаю последний полуоборот рукояткой – и вот уж из канавки резца спиральной струйкой течет синяя дымящаяся стальная стружка. Запах окалины, напряженная дрожь станка. Работа. Я режу крепкий металл. Я делаю из него все, что захочу. Кольцо, цилиндр, гайку, болт, круглый шарик… Струйка течет и течет, ломаясь время от времени с легким хрустом. Я гляжу на бесконечную голубую стружку и немножко забываюсь, и тогда затихает боль. Впрочем, к боли я привык. Ношу ее в себе бережно и молчаливо, отчетливо понимая, что любовь – болезнь и что нет другого лекарства, кроме времени.
Колька Рябов идет из курилки ухмыляющийся:
– Тебя к телефону. Приятный такой голосочек. Жми!.. Из трубки после долгого молчания (она не решалась заговорить секунды три или четыре) голос Симы:
– Приходи в четверг вечером. Я все объясню. Я больше не могу. Приходи.
Но встретились
Всегда в апреле на меня нападает некое смутное волнение, которое не позволяет мне сидеть на одном месте, а заставляет бродить целыми часами по рыхлому тающему снегу. Сырой, не по-зимнему мягкий воздух еще больше будоражит душу.
Городские улицы особенно неприглядны в это время. На них особенно грязно, не прибрано, серо. Но на это как-то не обращаешь внимания, а видишь только, что весна и что снег рыхл, грязен вовсе не оттого, что посыпан солью, а оттого, что весна и сырой мягкий ветер. Не оттепель, а настоящий весенний ветер.
Он, ветер, вырывается из-за каждого угла, из каждых ворот, натыкается на стены, бросается из стороны в сторону, изорванный в клочья острыми городскими углами, крышами, железными столбами, проводами, грузовыми машинами.
Но я знал, что в городе есть место, где ветер без единой царапинки, широкий и светлый, плывет над землей, свободно расплеснувшись от горизонта до горизонта. Это место – высокий обрыв у белой кремлевской стены, а внизу река и заречная плоская равнина.
И вот она тоже пришла к белой кремлевской стене, к реке, к обрыву, и были мы тут вдвоем: она и я. Она сама впервые взяла меня под руку.
– Ты знаешь, я долго мучилась. Хотела звонить – и не решалась. А потом чувствую: больше не могу! Но давай не будем вспоминать. Какой мягкий день! У меня сегодня ночная смена. С одиннадцати. Целый день свободный. А как странно, что мы здесь встретились! Я назначала на четверг, потому что… Впрочем, глупости. Хочешь, пойдем на французскую борьбу?
Я молча покорно повиновался Серафиме.
В ту весну весь город словно свихнулся на этой самой французской борьбе. В парке Пушкина приезжие циркачи натянули свой шатер. После обыкновенной, посредственной, разумеется, цирковой программы во втором отделении выходил к публике пожилой человек, весь составленный из огромных, теперь уж немножко одряблых, бугров мышц. Это был арбитр Храпченко. Он раскланивался на все стороны и громко командовал: «Парад, алле!»
На арену упругой рысцой выбегали борцы. Тут были и пожилые, и огромные, на первый взгляд, неповоротливые, борцы, и молодые, гибкие, узкие в поясе, широкие в плечах. У одного ноги как мраморные колонны; скупо переступает он ими по арене во время борьбы. Ну и весу в нем сто десять, сто двадцать килограммов – попробуй такого повали! К тому же в руках железная, неразъемная, как у бульдога, хватка. Другой юрко суетится вокруг своего противника, хватает его, как дворняжка, то справа, то слева, ускользает от роковых объятий, выскальзывает как угорь, не дается, снова наскакивает и вдруг каким-то никому не понятным образом перекидывает свинцовую тушу через себя.
Во время парада арбитр называл каждого борца по имени и городу, из которого борец якобы приехал. Названный борец делал пружинящий шажок вперед, сдержанно кланялся одной головой и становился на место.
– Юрий Карелин – Урал! Святогор – Киев! Яунзе – Рига! Казаков – Запорожье…
Всего борцов выходило на арену десять – пятнадцать человек. Боролись же ежедневно две или три пары.
Потом я где-то узнал, что борцы в цирке не столько борются, сколько играют, заранее условившись, кто кого должен побороть. Таким образом администрация цирка создает наиболее азартные, наиболее завлекающие сочетания. Например, однажды борец Яунзе поругался на арене с арбитром и вызвал его (арбитр по возрасту не боролся). Назначили день. К цирку нельзя было подойти, не то что проникнуть внутрь. Весь город только и говорил, что о предстоящем поединке. К тому же, все видели, как Храпченко в этот день ходил в баню.