Закон парности
Шрифт:
— Я огорчил вас, святой отец?
— Отчего же? Нет. Это я с ангелами беседовал, — и улыбнулся сияюще, нельзя было понять, шутит он или говорит всерьез.
Поводом к сближению послужило воспоминание об юности университетской, пастор учился в Галле, но, к удовольствию Никиты, знал и Геттингенский университет. Они с удовольствием обсудили студенческие традиции, экзамены, любимых педагогов и ночные попойки.
— Неужели и вы пили, святой отец?
— А как же? Кто из нас не был молодым? — весело ответил пастор и тут же гасил улыбку — сан обязывал.
Как
— Да это было и не трудно, — подытожил он свой рассказ. — Вера всегда для меня была драгоценна.
Никите очень хотелось спросить, как Тесин, немец, согласился быть пастором во враждебной армии, но боязнь показаться бесцеремонным умерила его любопытство. Но Тесин вдруг сам вышел на этот разговор, дорога вообще располагает к откровенности, а здесь симпатии к нему князя и отца Пантелеймона были очевидны. Это был не просто рассказ, а исповедь.
— Всевышний послал мне суровое испытание, — начал он почти спокойно. — Когда ваш фельдмаршал предложил мне стать его личным пастором, это смутило меня до чрезвычайности. Как это можно — предать свою страну, народ, культуру? Конечно, я отказался. Тогда меня вызвали к самому графу Фермору, он повторил свое предложение. И тут же резко спросил: почему я отказываюсь? Перед этим разговором я не спал всю ночь, глаза были, знаете, воспалены, язык не ворочался. Но я ответил твердо, не могу, мол, быть предателем. — Лицо Тесина выражало сильнейшее волнение, видно, труден был этот вояж в недавнее прошлое, плечи его поднялись, из-за чего фигура стала еще уже, руки судорожно сжаты, он опять стоял перед фельдмаршалом и мучился все теми же проблемами. — Граф Фермор смотрел на меня строго, но я видел, чувствовал, ему тоже неловко, он слишком хорошо меня понимал. Он сам лифляндец, служит России, воюет с Россией… Он сказал мне строго: «Знаете ли вы, что я генерал-губернатор Пруссии? Прикажу, и сам придворный пастор Ован пойдет в мою армию!»
Пастор вдруг застыл и исчез в голубиных высях, на лице его застыла полуулыбка, образовавшая у губ горькие и нежные складки.
— Ну и что же? — не выдержал паузы отец Пантелеймон.
— Как видите — согласился. Отец очень просил. Боялись, ведь, кто знает, что дальше придет в голову русским… Ах, простите, — он смутился, понимая, что сказал лишнее.
— Именно так, — поддержал его Никита. — Русские зачастую сами не знают, что придет им в голову через пять минут.
— А зачастую вообще ничего не приходит, — поддержал отец Пантелеймон.
— И знаете, я так рассудил, — продолжал Тесин, подбодренный последним замечанием. — Уж лучше я, чем кто-то другой. В моей душе нет злобы к… завоевавшим нас. Граф Фермор очень мягко поступил с моим городом, очень мягко, и я ему за это благодарен.
Лошади резво бежали, карета катилась по усыпанной лесной хвоей дороге, потом вдруг открывались озера, радующие глаза своей безмятежностью и синевой.
«Фермор-то добр, и хорошо, что немцев пожалел, — думал рассеянно Никита, — да как бы ему это боком не вышло… со временем».
Как покажет время, герой наш был прав, но об этом разговор впереди.
Начало кампании
Пока фельдмаршал Фермор стоял лагерем у покрытой льдом Вислы и ждал ее вскрытия, полк Белова в числе прочих занимал польские города. Вслед за Данцигом были заняты Кульм, Торунь. Пытались взять штурмом Мариенбург, да жители не дались, отстояли город. Тем временем Висла вскрылась, очистилась ото льда. Первым переправился на ту сторону корпус Панина, за ним последовал штаб армии, чтобы остановиться в местечке Диршау.
Белов с полком так и остался в Торуни. Как только кончилась зимняя кенигсбергская жизнь, когда ушли в прошлое балы с танцами, приятное женское общество и лекции по философии, когда бои на шахматном и бильярдном поле сменились на ружейную канонаду и свист ядер, а пуховые перины на дурно пахнувший сырой тюфяк (каналья денщик, непонятно, откуда у него руки растут?), Александр тут же возненавидел войну.
Нет, право слово, это занятие совсем не похоже на то, чего он хотел от жизни. Он не любит убивать людей только за то, что они немцы! Среди товарищей он не скрывал глубокой неприязни к войне. Если бы это не противоречило его чести, он бы немедленно подал в отставку. Спросим себя, чего он здесь потерял — в польском Торуне?
— Фи, Белов, быть штатским так глупо! — негодовали сослуживцы.
Что же здесь глупого? Он пошел бы, скажем, по дипломатической части. У него есть к этому склонность, и что важнее — связи.
— Дипломаты все негодяи! Политика — грязное дело. Там все построено на интриге. Армия — это лучший вид мужского военного братства!
И то правда. Белов любил военные мужские компании. Разговоры раскованны, доверие полное, вина в изобилии (сознаемся — дрянного качества, хорошего вина в Польше сейчас не достанешь!). Но уж если играть, господа, то не ломбер! Это игра стариков. Квинтич — и я к вашим услугам. Делайте ваши ставки, судари мои!
После угарной ночи хорошо бродить по сонному городу и радоваться, что прекрасные улочки, дышавшие средневековьем дома не пострадали от артиллерии. Совсем по-мирному сияют католические кресты на костелах Св. Яна и Св. Якуба, отсчитывают время разноликие часы на башне ратуши (на каждом циферблате разное время). В городе было много голубей, старой черепицы и весенней зелени. Невысокий спуск к Висле был мощен щербатым, проросшим мхом булыжником, к воде вели каменные, узкие ступени. Вода в реке была желтой и мутной.
И с каких это пор, господин Белов, вы любите одиночество? — спрашивал себя Александр. С тех пор, как стала ныть некая точка под сердцем, горячая, как уголек. В одиночестве хорошо разговаривать с самим собой — может быть, и не Бог весть какой умный собеседник, да уж какой есть… Ты будешь сидеть здесь, в Торуне, в Польше, в Диршау — где прикажут, и так до самого конца этой никому не нужной, нелепой войны. Ты не посмеешь явиться в Петербург, говорил один Белов другому.
Это почему еще?