Закон - тайга
Шрифт:
Иные засыпали у костров, едва проглотив ужин, другие, дотащившись до палатки, валились навзничь. До утра. Потом — все сначала. Без изменений и просветов.
Тайга не раз удивлялась им. Жалела и понимала по-своему, как все живое. Понимали ль ее люди? Вряд ли. Им было не до тонкостей. В измученных душах мало тепла, в них нет места для жалости. Коль сам измаялся, другой чем лучше? Пусть мучается тоже.
В бригаде было двадцать мужиков. Похожие один на другого, как капли дождя, они по сути своей, что деревья в тайге, ни в чем не
Вот и теперь завел Санька рычащую бензопилу, к дереву подступил вплотную. А напарник уши заткнул. Никак не мог привыкнуть к голосу бензопилы. Хотя в напарниках вальщика давно работает. Ему — ват чудик! — после пятнадцати лет зоны все еще кажется, что помеченные под срез деревья плачут под пилой человечьими голосами.
А каким воем тогда люд воет? Вся бригада? Вот если б не валила усталость с ног и мог бы не поспать ночь, тогда б услышал, как плачут зэки. Но это знают лишь ночь и тайга.
Март в сахалинской тайге самый коварный месяц. Днем солнце пригревало так, хоть загорать на снег ложись. На полянках пятачки-проталины. А в чаще снег по колено. На проталинах фиолетовые, сиреневые подснежники кудлатые головенки подняли к солнцу. Большого тепла ждали. А по снегу, уже не обжигающему холодом, муравьи свои тропинки прокладывали. Вынюхивали оленью, рысью, заячью мочу. Она зимний сон совсем прогонит, выбьет хворь и слабость. Заставит жить заново.
Но по ночам мороз еще сковывал снег. Обжигал первые смелые цветы, гнал весну из тайги. И все же она сильнее.
Вот и люди теперь шустрее шевелились на работе. У ночного костра задерживались дольше обычного. Подобрели. Даже охранники. Уже не взрывались криком по всякому мелочному поводу. Не придирались.
И бригада лесорубов после ужина нередко коротала время у костра до полуночи. За неспешными тихими разговорами время шло незаметно.
Иногда в разговоры встревала охрана. Не зло, безобидно. Но чаще слушала молча. И вместе с тайгой втихомолку вздыхала.
Бригадира по привычке звали бугром. Но это на работе, в тайге. У костра он был Яковом. Иль Трофимычем. Смотря кто к нему обращался.
Сорокалетний мужик. Рослый, плечистый. Казалось бы, все при нем. Да нет. Тяжело ходил. Каждый шаг — боль. Осколки с войны в ногах застряли. Жить не давали. Его не начальство зоны, не милиция Трудового, сама бригада бугром назначила.
Не за фронтовые бывшие заслуги, здесь за них и корки хлеба не дадут. За справедливость и ум, за порядочность человека.
Ранения не в счет. Здесь на это никто не обращал внимания. Тело болит? Перебиться можно. Хуже, когда душа прострелена. Ее не унять, не вылечить. Здесь у всех были покалечены души и судьбы. Иных тут не держали. На эту боль — непроходящую, самую больную — никто не жаловался. Знали, другим — не легче.
Сюда, к ночному костру, люди приходили после тяжелой работы, едва ополоснув лицо и руки, проглотив постную клейкую кашу.
Сюда приходили отогреть сердце. Вот и сегодня
Тихие звезды закисли над лолямой ночными светлячками. Им тоже хотелось человеческий разговор послушать.
— Расскажи, Трофимыч, как твои ребята Берлин брали? — попросил бригадира Санька.
Трофимыч будто от сна оторвался. И, недовольно хмыкнув, бросил через плечо:
— Мои Берлин не брали. У всякого свой приказ. И у нас тоже…
— Ты в каком звании тогда был?
— Подполковник, — нехотя ответил бригадир.
— Чего ты, как чирей на задище, ко всем со своим любопытством пристаешь? — шикнул на Саньку напарник.
Но вальщик будто и не слышал.
— А у нас в войну полдеревни мужиков в плен угнали, другая половина на фронте погибла. Одни бабы да пацаны остались. В тот год, когда меня накрыли, двое из плена вернулись. Калеки. Не успели на детей глянуть, их за жопу и в тюрьму отправили. Чтоб неповадно было немцу живыми сдаваться. Вмиг замели.
Трофимыч огрел Саньку злым взглядом, словно обложил черным отборным матом. А вслух сказал сдержанно:
— Молод ты их судить.
— Почему? Статьи у нас одинаковые. Враги народа. И они, и я. Только я в плен не сдавался. На войне не был. Всего-то по трофейному приемнику «Голос Америки» слушал и другим рассказывал. Кому от того вред? А вот они — в плену были, разве я им ровня?
— Они — не враги. Их как предателей судят. Но и это… — оглянулся бригадир на охрану, занятую своими разговорами. — И это ложь! Такое придумали тыловики. Война не бывает без пленных и потерь. Иль те мужики из твоей деревни сами на чужбину поехали? Ты же рассказывал! Выходит, они тоже враги народа.
— Ты, Трофимыч, полегче. Одно дело угнанные, другое — пленные.
— А не один ли это хрен! — раздался голос из-за Санькино- го плеча.
— Не один. Пленный оружие имел. Должен был защищаться. А угнанный только вилы да лопату. Что мог сделать?
— В плен попадали чаще тяжело раненные. Калеки. А угнанные — здоровые люди. Но ни те, ни другие не виноваты в случившемся, дело в том, что не научились мы людей беречь.
Горькая складка прорезала лоб Трофимыча, он замолчал, уставившись в костер невидящими глазами.
Руки ухватили мокрый снег. Сдавили, стиснули. Словно он был виноват во всех бедах человеческих. Капли стекали меж пальцев на землю припоздалыми слезами.
Вернуть бы прошлое! Да только это сделать никому не удавалось.
Трофимыч молчал. Сцеплены лишь кулаки. Их студил талый снег. Давно бы пора забыть, смириться. Но это значит — не жить…
— Ты, бугор, наверное, прав. Но и то частично. Ведь пленные — мужики, солдаты. А угнанные — дети да бабы. Есть же разница! — не успокаивался Санька.