Закон - тайга
Шрифт:
— А погорел на местных? С ними в ходку влип? — полюбопытствовал Тимофей.
— Нет. Они без подвязки. Со мной не были, — отмахнулся Угорь.
— А я в Ростов махну. К хренам этот Сахалин, глаза б мои его не видели. Тут притыриться и то негде. Весь в зонах, хуже Колымы, — матюгнулся Скоморох.
— Оно везде так. Особо по северам. Возьми хоть Камчатку. А и то — сплошь тюряги. Помню, везут нас в бортовой, охрана, что псы, пристроилась у борта. Слышу, ботают меж собой: «Глянь — Питер!» Это они так Петропавловск-Камчатский зовут. Ну и мы вылупились. А самый плюгавый средь нас хохочет, чуть не ус- сывается и показывает пальцем вперед. Глянули. А там этот… Ленин, руку протянул и на тюрягу показывает. А внизу буквами аршинными написано: «Верной
— Это мура! Вот у нас в Охе было… Начиналась она с психушки, а заканчивалась…
— Да не одна Оха! Вахрушев, тот тоже — сплошь зоны да психушки. В Южном они даже общим забором обнесены. Только психушка иным цветом побелена. Психи, когда раздухарятся, в тюрягу добровольно лезут. Они с зэками, как мама родная, кен- туются! — сказал Угорь.
— Да не заливай! Кто с психами кентоваться станет? Они ж съеханные с катушек, — не поверил Тимофей.
— Чудак! Чё мне трепаться? А как я в прошлую ходку слинял? Псих помог. Он зенки вывалил на курево, что я показал, и махнул ко мне. В дыру. Барахлом махнулись. И я прикинулся повернутым. В дыру сиганул. Меня охранник за жопу. Я ему козью морду скорчил, какой он век не видал. Обложил его по фене. Но негромко. Он мне в задницу коленом. Хотел в психушку вбить, да я не дурак, увидел, что ворота пустые, приоткрытые, и туда… Три зимы меня искали. Да хрен им всем!
— Из всех нас только тебе да Филину повезло. Остальные будто не тем путем на свет появились, — сказал Цыбуля и продолжил: — Чтобы мы тут не трехали, нигде ни один кент и «малина» не кентовались с мусорами. Все они падлы! Всех их надо жмурить. И ботать про легашню кончайте! С ними у нас один разговор: перо иль маслину — и отваливай к едрене фене. Давайте о себе, о своих делах толковать, — предложил Скоморох.
— Мне другое не понять. Что там мусора? Они — известное дело. А вот как поселенцы подкузьмили? Зная беду нашу, свое взвалили на фартовых. В надеже были, что они — в фаворе. А мы? Кто нас держит? И сколько ни морись, в фартовых окочуришься. А значит, рвать когти отсюда надо! Всем. Покуда тыквы из задниц не выкрутили, — поддержал Тимофей.
— А может, нам в свою «малину» сбиться? На воле? Кенты! Канать уж недолго всем. Махнем на материк! И гори оно синим, это Трудовое! — предложил Угорь.
— Вначале доскрипи до воли. А уж потом трехай, — оборвал его Тимка.
Но предложение законника запало в душу и не давало уснуть. Все взвешивал: и за, и против. А потом полез в карман за куревом и снова нарвался на письмо Притыкина. Последнее. Его старик писал старшему сыну. Да, видно, отправить не успел. Не написал адрес. А Тимка не нашел. Так и носил при себе. Вдруг сын Николая Федоровича объявится?
Отца навестить. Но никто не приезжал. И письмо это читал иногда. Оно словно и ему адресовалось.
«Здравия тебе, сын мой! Вот уж боле года нет от вас вестей. Ни от кого. Не попрекаю, не сержусь на вас. Старость всегда докучлива и брюзглива, как пурга, что и нынче воет над зимовьем, как над сиротиной. За всех вас меня жалкует. Хотел бы я нынче, сынок, одного — свидеться с вами напослед. Со всеми. Обнять могутные плечи детей своих да благословить. И проститься. Прощения испросить у каждого, что, народив вас на свет, дал тяжкую долю и замозолил сызмальства руки ваши. От того, знать, задубели и сердца ваши ко мне, что родную кровь запамятовали и стыдить меня перед людом наловчились. А люди- то давно мной не брезгуют. Не пугало я детве вашей, внукам моим. И нынче в деды сгодился бы. Да не подвезло. Заместо теплого угла в тайге коротаю шатуном бездомным. Без семьи, без роду. Ну да, чую, недолго маяться осталось. Приберет и меня земелька таежная. А за прожитое и пережитое поклонится праху березка таежная, что в судьбине своей корявой лиха никому не учинил. Жалел родных и ближнего.
Прости, сынок, не в укор тебе то писано. Понимаю, не до меня, дремучего,
Изба — не человек. Ей Бог не дал живой души. А я тому радуюсь, что, уходя со света, оставил в жизни вас. Детей моих. И хочь взрастали тяжко, жили холодно, в грех не впали. Ни у кого ничего не кради, не отняли, никого не обидели, по тюрьмам не скитались, в грешных делах не застряли. Что хлебом- солью не обделены. И Господь не обделил никого разумом да умением. Что чисто живете перед людьми и Богом. За то — родительское спасибо вам.
Сын мой, Коля! Мне уж ничему тебя не научить. Сам уж отцом сделался давненько. Людьми правишь. Цельной артелью. На то голова надобна большая. Но окромя ее — сердце не застуженное. А вдруг в твоей артели сыщется сосклизнувший с путей бедолага? Кой не с жиру, с голоду разум потерял. Не прогони его. Не оттолкни протянутой руки. Прими, как меня, иль заместо меня. Хочь на нем и поставят власти клеймо какое, не потребуй, не толкни в стужу. Не отрекись, дитя мое. Ибо всякий несчастный — к тебе — от Бога. Он сверит дела твои с Писанием. Детей своих в добре расти. Но не дай Господи, чтоб зажирели их сердца и души. ПустЬ уши их умеют услышать плач в смехе. Пусть не растут жадными. Давно, сынок, умерла ваша мать. Все хотелось ей на внуков глянуть, порадоваться. Да не привелось. Незваной да нежеланной не решилась баба ступить на твой порог. И мне про то не велела сказывать. Выла ночами втихомолку, просила у всех прощения. Так ты не серчай на нее, коли где промашка была.
Ты уже мужик. Ведомо мне, что никто из вас нужды не знает. От моей подмоги завсегда отрекались. Видать, и впрямь крепко на ногах держитесь. Ну, дай вам Бог. А потому я про свое последнее в жизни отписать хочу. Все, что нажил я и скопил, трудом тяжким, завещаю человеку, какой в зимовье делил со мной горькую долю. Больного выхаживал, куском не обходил, за родного отца почитал. Нехаи из условников. Для меня нет в свете равного Тимофею. Ежли сама тайга его признала, значит, Бог ко мне этого человека привел. Спасибо Господу, что в лихую минуту тот Тимофей не с выгоды своей со мной страдал. А душой очистился. С ним рядом и я потеплел, прощать научился. Всех. Пусть моя теплина памятью про меня останется и живет в ем за нас обоих. Он мне навроде сына. Последнего. Не от плоти. Богом, тайгой подаренного. У меня и по нем в загробье сердце болеть станет. Только б не посклизнулся, не сгубила б его тайга, сберегла бы под сердцем кровину человеческую. Одинокую средь людей — сиротину горькую. Он только начал жить. Глянь в его глаза. В них — мой конец и прощание с вами.
Пусть вам не будет одиноко средь люду и в родне. Пусть души встари не сделаются сугробами зимними. А и меня не поминайте лихом. Я любил вас. Всех. Шибче себя. То не от стари, от сердца сознаюсь. Только по вас страдать стану. Тому лишь Бог свидетель. Да сохранит он вас и помилует…»
Тимка докурил папиросу. Глянул на спящих кентов.
«Ни в какую «малину» не похиляю. Идите все к лешему! Мне дед зимовье завещал. Целую тайгу. Не хочу фартовать. И вам не советую. Жизнь, она как дерево. Покуда все верно, растет, цветет. А рубанул топором ошибки, хиреть начнет. Не всякую болячку одюжит. Не все пересилит», — подумал бригадир и, успокоившись, заснул под боком Цыбули.
Шли дни, недели, месяцы. Ревела над тайгою заполошная сумасбродка-пурга. Она пеленала зимовье в толстенный сугроб. Заносила снегом петли и капканы. Надежней лома подпирала дверь зимовья, затыкала печную трубу снегом. И промысловики, проснувшись, порою не могли понять, ночь в тайге или утро.
Словно из склепа, выбирались из зимовья и благодарили судьбу, что не замерзли, не задохнулись в избе.
В такие дни выходить в тайгу никто не решался. Да и какой смысл искать зверя, загнанного пургой под глубокий снег? И тогда подолгу текли в избе разговоры о прошлом и будущем. О настоящем дне думать не хотелось.