Закон - тайга
Шрифт:
— А я, когда выйду на волю, в институт поступлю учиться, — размечтался Санька.
— Держи шире! Кому нужен? С судимостью, с такой статьей тебя и близко к науке не пустят. Ишь, сопли распустил, — образумил, просветил Рябой.
Услышав это, Санька загрустил. Неужели до конца жизни все испортил ему отец?
— А по какой специальности учиться хочешь? — спросил Новиков.
— На агронома…
— Если даже тебя не реабилитируют, судимость не помешает получить эту специальность. Я так думаю. Вот учителем иль военным стать уже труднее было бы, — рассуждал старший охраны.
—
— А вы, батюшка, чем займетесь, когда освободитесь? — спросил Генка.
— На что меня Творец поставил, тем и займусь. Что всю жизнь делал.
— А если все церкви закроют, что тогда делать будете?
— Разве только в храмах учим мы свою паству добру и милосердию, любви к ближнему и боязни греха? Нет, сынок, слово наше люди слышат повсюду — в больницах и тюрьмах, на площадях и в школах, в скорбных домах инвалидов и престарелых. Оно нужнее хлеба. Одних ободрит, укрепит, других утешит, иных образумит и удержит от греха. Если в день свой помогу хоть одному человеку, кем бы тот ни был, значит, нужен я на земле. Если слово наше сушит слезы на глазах несчастных и укрепляет в их сердцах веру в милосердие Создателя, нам надо жить. А слышат нас в храме иль на улице — все равно.
— А если не станет верующих? Как тогда жить станете?
— Такого не случится никогда! На вере весь род человеческий держится. Ею живет. Вера для людей — их кровь. И никогда крещеные не забудут Бога. Это на ваши собрания людей силой надо загонять. А к нам они идут сами. Доброй волей. Обидите вы — человек со скорбным сердцем к нам идет за советом и утешением. Мы и учим — терпению христианскому, чистоте души. Учим уважать власти. Ибо кесарь — от Бога.
— А кесарь что? Церкви закрывает! Вас в тюрьмы, зоны! Разве это правильно? За что уважать вам такую власть? — удивился Новиков, вспомнив, что за все время ни разу не слышал от отца Харитона обид на посадивших его.
— А отчего мне гневить свое сердце? Ведь меня убрали от паствы. Спрятали, значит, меня испугались. Значит, меня народ слушал и услышал. И мое слово, какое сказал я пастве своей, слышнее слова кесаря, который требовал не посещать храмы. Меня можно посадить, убить! И не только меня. Но слово Божие и вера в него — не во власти кесаря. А что касается обиды иль моего терпения, оно — ничто в сравнении с тем, что Бог терпел от рода человеческого. Но спас его. Вот где терпение! И любовь к нам, недостойным! Потому не ропщу! Кто я? Пылинка и червь. А Господь и меня видит, жизнь дарит! Могу ли я, видя это, обижаться на смертных?
— А у вас приход будет? — тихо спросил Санька.
— Непременно! Бог не оставит и меня без дела. В это всегда верю!
— У нас в селе тоже батюшка был. Его люди в своих домах от ареста прятали. А потом не стало его. Уехал или схватили, никто не видел, — вспомнилось Саньке.
Фартовые эти разговоры не поддерживали. Они могли оборвать, нагрубить любому, но никогда не обижали Харитона. Не спорили с ним. Не хаяли священников.
Всем фартовым, сучьим детям и уехавшим новичкам надолго запомнился случай на деляне. Недавний. Тогда собирали хлысты в пачку. Увязывали их, чтоб бульдозерист не растерял по кочкам и буреломам.
Харитон, поднявший хлыст на комель, ждал, покудйгАндрей Кондратьевич протянет трос в петлю. Но новичок замешкался, и священник, не удержав, выронил тяжесть. Хлыст задел палец на ноге. От внезапной боли новичок взорвался такой бранью, что фартовые удивились. Уж чего только не услышал в свой адрес Харитон. Он вытирал вспотевший лоб. Ни слова не сказал новичку. Не оправдывался, не обвинял. А тот, словно его подменили, забыл все человечьи слова. И тогда не выдержал Шмель:
— Захлопни пасть, фраер! Сам облажался! Чего на человека хлебальник открыл? Иль думаешь, заткнуть его некому? Я тебе сам мозги просушу. Чтоб наперед зенки из задницы вытаскивал при пахоте! Тебя за пожар никто не попрекал. Хотя оттрамбо- вать мудаков стоило файно. Ты ж, за говно, развонялся на всю тайгу! Падла, а не мужик. Ты не то в политические, в работяги не вылез. А будешь лишнее ботать, зенки в жопу вгоню. Усеки, паскуда вонючая!
Андрей Кондратьевич онемел от удивления. Охрана молча наблюдала. Никто не вступился за новичка.
— Я вас считал интеллигентом, умным, справедливым человеком. А вы на деле скандальный кабатчик, — досадливо поморщился Илларион. И после того не становился в пару с Андреем Кондратьевичем.
Только нерешительный, всепрощающий Арсен работал с ним вместе, но на перекуры уходил от него.
Даже перед отъездом он не извинился перед Харитоном. Уехал, не простившись, не подав руки. Внешне все сделали вид, что забыли ссору. И все ж помнили. Потому именно о нем, Андрее Кондратьевиче, старались не говорить, не вспоминать.
Лето шло к исходу. И оставшиеся в тайге сучьи дети уже не ждали для себя реабилитацию.
Считали, что ими никто не интересуется. Устали, забыли, а может, там, наверху, заняты люди делами более важными, чем копание в чужих судьбах, чьих-то ошибках и просчетах.
Устав ждать, сучьи дети успокоились. Вернувшись в прежнее состояние, считали месяцы, а кто и годы до воли. Работали даже по выходным дням, удивляя охрану усердием. Да и что за отдых в тайге? Валяться в палатке никому не хотелось. А повышенная выработка приближала волю, давала заработки, а деньги по освобождении ой как понадобятся! Оттого и старались, использовали каждую минуту с толком. На обед уходило не больше получаса.
У Саньки — и того меньше. От него, вальщика, работа других зависела. Потому раньше всех старался поесть.
Вот и сегодня. Денек как на заказ. Солнце с утра. Бригадир ухватил пилу за ручки и к сосне направился. Надо аккуратно свалить, чтобы уцелел куст аралии. Его листьями не раз сам лечился. «Вот туда, на корягу», — оглянулся вальщик и потянулся завести пилу, как вдруг услышал:
— Говорит радиостанция «Голос Америки» из Вашингтона. Начинаем наши передачи для советских радиослушателей на волнах…