Закрой последнюю дверь (сборник)
Шрифт:
— …завидовала тебе, Долли, твоей розовой комнате. Ведь сама я только стучалась в двери таких комнат, не слишком часто, но достаточно, чтобы понять одно: теперь впустить меня туда некому, кроме тебя. Потому что малыш Моррис, малыш Моррис — я ведь любила его, вот как Бог свят, любила. Не по-женски любила. Мы с ним — что ж, я этого не скрываю, мы с ним родственные души. Мы глядели друг другу в глаза и видели там одного и того же черта. И нам не было страшно. Нам было… весело. Но он перехитрил меня. Я-то знала: он может перехитрить, только надеялась, что не захочет, но он все-таки захотел, и теперь мне быть одной до конца моих дней — нет, это слишком долго. Брожу я по дому, и ничего там нет моего: твоя розовая комната, твоя кухня; дом этот твой, я хотела сказать, твой и Кэтрин. Только не
Дождь, вторя Вирене, разделял их — судью и Долли — прозрачной стеной, и сквозь нее судья мог видеть, как Долли истаивает, отдаляется от него, точно так же, как утром она отдалялась от меня. Казалось, и самый дом на дереве тает у нас на глазах. Порывистым ветром унесло размокшую, разрозненную колоду карт и обрывки оберточной бумаги; крекер раскрошился; из переполнившихся банок фонтаном выхлестывалась вода, а замечательное лоскутное одеяло Кэтрин было загублено вконец, превратилось в слякоть. Дом погибал, как те обреченные дома, что реки уносят в половодье. И казалось, судья заперт в нем, как в ловушке, и прощально машет оттуда рукою нам, уцелевшим, стоящим на берегу. Потому что Долли сказала:
— Простите меня, я ведь тоже не могу без моей сестры.
И судья был не в силах до нее дотянуться ни руками, ни сердцем: слишком неоспоримы были предъявленные Виреной права.
К полуночи дождь утих, перестал. Гулко ухая, ветер крутился по лесу, выжимая деревья. Поодиночке, как входят в бальный зал запоздавшие гости, стали показываться звезды, протыкая черное небо. Пора было уходить. Мы ничего не взяли с собой: одеяло оставили гнить, ложки — ржаветь, а дом на дереве и лес мы оставили в добычу зиме.
Глава 7
Довольно долго потом Кэтрин только так исчисляла время любого события: это случилось до или после того, как она побывала за решеткой.
— Еще до того, — начнет, бывало, она, — как эта самая сделала из меня арестантку…
Да и мы, остальные, могли бы подразделять историю на периоды по такому же принципу: до и после того, как мы жили в доме на дереве. Ибо те три осенних дня стали для каждого из нас вехой и рубежом.
Судья, например, после этого только раз зашел в дом, где он жил с сыновьями и невестками, да и то чтобы забрать свои вещи, и с тех пор не переступал его порога. Видимо, это вполне их устраивало, — во всяком случае, они не стали возражать, когда он снял комнату в пансионе мисс Белл. Ее заведение помещалось в унылом, побуревшем от времени доме — недавно его переоборудовали в похоронное бюро: гробовщик смекнул, что для создания соответствующей атмосферы переделки потребуются минимальные. Я не любил проходить мимо этого дома: постояльцы мисс Белл, пожилые дамы, колючие, как изъеденные тлей розовые кусты, которые портят задний двор, оккупировали веранду и несли там бессменную вахту от зари до зари. Одна из них, вдова Мэми Кэнфилд, схоронившая двух мужей, специализировалась на распознавании беременности. (Рассказывали, что какой-то муж будто бы наставлял свою жену: «И чего деньги зря тратить на доктора! Протопай разок мимо дома мисс Белл, уж Мэми Кэнфилд, она сразу весь свет оповестит, готова ты или нет».) Пока в пансионе не водворился судья, единственным мужчиной в доме мисс Белл был Амос Легрэнд. Для ее жилиц он был сущей находкой. С трепетом ждали они той минуты, когда Амос, отужинав, выходил на веранду, усаживался на скамейку-качели, не доставая короткими ножками до пола, и начинал трещать, как будильник. Они соперничали друг с дружкой, стараясь ему угодить: вязали ему носки и свитера, заботились о его питании — подкладывали ему за столом лучшие куски; у мисс Белл не уживались кухарки — дамы вечно толклись на кухне, горя желанием приготовить какое-нибудь лакомство, чтобы ублажить своего любимца. Может, они и для судьи старались бы не меньше, но от него им было мало проку: поздоровается и пройдет мимо, жаловались они.
В последнюю ночь на дереве мы промокли насквозь. Я сильно простудился, Вирена еще сильнее, а наша сиделка Долли чихала вовсю. Кэтрин ей помогать не желала:
— Дело твое, лапушка, выноси за этой самой горшки, покуда с ног не
Долли вскакивала в любой час ночи, отпаивала нас сиропом, чтобы мы могли прочистить горло, поддерживала огонь в печах, чтобы нам было тепло. Но Вирена уже не принимала все это как должное — не то что в былые дни.
— Весной, — говорила она Долли, — мы поедем с тобой путешествовать. Может, съездим к Большому Каньону, навестим Моди-Лору. А не то во Флориду: ведь ты еще океана не видела.
Но Долли была как раз там, где ей хотелось быть. Она никуда не желала ехать:
— Да я никакого удовольствия не получу. После этих роскошных видов все мое привычное таким невзрачным покажется!
Доктор Картер регулярно нас посещал, и однажды утром Долли спросила, не будет ли он так любезен смерить ей температуру: что-то ей жарко, и слабость такая в ногах!.. Он тут же ее уложил в постель, сказал — у нее ползучая пневмония, и это очень ее позабавило.
— Ползучая пневмония, — объяснила она судье, когда тот пришел ее проведать. — Вы подумайте! Это, видимо, что-то новое. Никогда прежде не слышала. Чувство такое, будто бы на ходулях скачешь. А хорошо! — проговорила она и заснула.
Трое, нет, почти четверо суток она так и не просыпалась по-настоящему. Все это время Кэтрин не отходила от нее — дремала, сидя в плетеном кресле, а стоило мне или Вирене зайти на цыпочках в комнату, принималась шепотом отчитывать нас. И без конца обмахивала Долли картинкой с изображением Иисуса, как будто стояла летняя жара. К назначениям доктора Картера она относилась наплевательски — это был просто позор.
— Да я такого и кабану скармливать бы не стала, — твердила она, тыча пальцем в очередное его лекарство.
В конце концов доктор Картер сказал: больную надо отправить в больницу, в противном случае он снимает с себя ответственность. Ближайшая больница была в Брутоне, за шестьдесят миль. Вирена вызвала оттуда «скорую помощь». И только понапрасну потратилась. Кэтрин заперлась в комнате Долли и объявила: пусть только кто-нибудь возьмется за ручку двери — ему самому «скорая помощь» потребуется. Долли не понимала, куда ее хотят везти, она вообще никуда не хотела ехать и все просила:
— Не будите меня. Не надо мне океана.
К концу недели она уже садилась на кровати, а еще через несколько дней окрепла настолько, что смогла возобновить переписку со своими пациентами. Ее тревожили невыполненные заказы на снадобье от водянки — их накапливалось все больше и больше. Но Кэтрин, считавшая, что Долли пошла на поправку только благодаря ей, уверенно заявила:
— Чепуха! Да ты оглянуться не успеешь, как мы снова будем варить во дворе наше зелье.
Каждый день, ровно в четыре, судья появлялся у садовой калитки и свистел мне, чтоб я впустил его. Он нарочно ходил через калитку, а не через парадную дверь — так было легче уклониться от встречи с Виреной. Не то чтоб она была против его посещений — нет, она даже благоразумно припасла на этот случай бутылку коньяку и коробку сигар. Обычно судья что-нибудь приносил Долли в подарок: торт из пекарни «Зеленый кузнечик» или цветы, пухлые бронзовые хризантемы, — Кэтрин тут же их изымала под тем предлогом, что они-де весь воздух съедают.
О том, что судья сделал Долли предложение, она так и не узнала, но нюхом чуяла тут что-то для себя неблагоприятное, и потому все его визиты протекали под ее неусыпным надзором: она потягивала купленный для него коньяк и одна говорила за всех. Впрочем, мне думается, ни у судьи, ни у Долли не было особой потребности секретничать: они относились друг к другу спокойно и ровно, как люди, успевшие утвердиться в своей привязанности. И если судье пришлось разочароваться во многом, так только не в Долли: по-моему, она стала для него именно тем, кого он искал в ней, — единственным человеком на свете, которому можно сказать все. Но когда можно сказать все, пожалуй, не о чем говорить, и он сидел у ее постели, довольный тем, что она здесь, рядом, и вовсе не жаждал, чтоб его развлекали. Порой она засыпала, разморенная жаром, и, если она хмурилась или всхлипывала во сне, он тут же будил ее, приветствуя ее возвращение ясной как день улыбкой.