Заметки, не нуждающиеся в сюжете
Шрифт:
И еще удариться, что ли, в воспоминания? В давние?
В первый раз я попал в маленькую-маленькую Латвию, расположенную на берегу реки Оми в Калачинском районе Омской области. Дело было в 1937 году, летом. Я, студент, был на производственной практике в изыскательской партии, изыскания — под строительство ГЭС на той реке Омь, она же — Омка. Мы гнали нивелирный ход по левому (высокому) берегу реки длиною 150–200 км в зоне предполагаемого водохранилища, но я уже тогда был пристрастен к гидрологическим работам и шел не по берегу, а плыл по реке, промеривая глубины и отмечая общие гидрографические данные — ширину реки, характер русла, скорость течения.
В день наш отряд проходил километров пять, не больше, а ночевали мы в деревнях, которые, по
И вот ночевал наш отряд в деревне Рига, и все говорили там по-латышски, а женщины по-русски не говорили совсем (и в Ревеле, и в Гельсингфорсе — также). А заборы были в Риге из жердей, установленных под углом в 45 градусов — впервые видел такое. Я спрашивал рижских мужиков: бывали они когда-нибудь в Риге? Никто не бывал, но все этот город расхваливали. Все обязательно хотели в нем побывать, глазком взглянуть. Вот и мне в тот раз очень захотелось в Риге побывать. К тому же профессор В.И. Долинино-Иванский, читавший у нас обширный курс водоснабжения, кончал Рижский политехническй институт, очень хвалил Ригу, говорил, что улицы там моют с мылом, и показывал нам свои чертежи (а он прекрасный был чертежник, гораздо лучший, чем лектор) двух рижских железнодорожных водонапорных башен. И не было в моей жизни случая, чтобы, в Ригу приезжая, уезжая из нее, я не любовался бы этими башнями. Правда, вид несколько портит тюрьма, бывший знаменитый Рижский централ, о котором наш профессор почему-то не говорил ничего.
Позже, году в 50-м, я тогда заведовал кафедрой сельхозмелиорации в Омском сельхозинституте, и вот мы кафедрой оказывали «помощь производству» — очень дело было модное и даже обязательное: математики и те ездили по колхозам-совхозам. Ну а нам сам Бог и начальство тоже велели. Но — без шуток — мы многое делали и с увлечением, и с пользой. И в колхозе имени Чапаева, в 35 км выше Омска по Иртышу, где председателем был страшный пройдоха и нахал-хохол Лаврик, мы строили плавучую насосную станцию для подачи воды на участок орошения. Стационарную установку строить было нельзя — уж очень велика амплитуда колебания уровней воды в Иртыше, больше пяти метров (за оросительный сезон), это выше практически допустимой высоты всасывания. И так нужно было сделать телескопическое соединение всасывающих труб, чтобы одна труба ходила в другой без всяких зазоров и плотно впритык, без вакуумов.
У меня на кафедре был ассистент (теперь доктор наук), Вениамин Сахончик, золотые руки, ему бы авиаконструктором быть, а не на моей кафедре торчать (после мы с ним разошлись, он меня крепко надувал и не раз). Так вот, он взялся подогнать металлические и максимального для всасывающих труб диаметра. И подогнал. Работал он в цехе завода «Красный Октябрь», с директором которого я договорился. Директор сказал: «У меня мастеров-то таких нет», а я сказал: «А у меня есть!». Когда Сахончик сделал свое дело, рабочие (ночная смена) несли его на руках из цеха до ворот завода.
Все это к тому, что в колхозе имени Чапаева работала бригада латышей (семей тридцать), сосланных в Сибирь без всякой вины, настоящие работяги (Лаврик знал, кого принять в свой колхоз). Жили они в землянках, а главным у них (и в колхозе главным агрономом) был недавний директор треста пригородных хозяйств Риги Хасманис — огромный, огромной энергии и деловитости человек. Каждое утро он обходил земли колхоза — 15 км — и не уставал восхищаться: какие земли, какая река, да разве можно в такой природе жить плохо?! (Это был первый, по существу, эколог, которого я встретил в своей жизни.) Но люди жили здесь плохо. Ухитрялись.
Перехожу к «латышской» теме непосредственно (пора кончать с насосами. Заметки коварны, не признают власти сюжета и даже — последовательности).
А дело-то в том, что латыши в колхозе Чапаева, жители землянок (один только Хасманис жил в обычном домике), отмечали свадьбу двух молодых людей. Они соорудили деревянную арку, снизу доверху обвили ее березовыми ветками, набросали веток на землю, и через арку эту на паре проехали молодые в свой земляной поселок. А латыши стояли в два ряда по сторонам арки и пели, пели. Руководителем же всего свадебного действа был Хасманис.
А из гостей были приглашены двое — Сахончик и я. Вот еще когда, году, может быть, в сорок девятом-пятидесятом, я был приобщен к Латвии.
Я все время хожу рядом с каким-то стилем, которого у меня не было и нет до сих пор. Обидно! Слишком близок локоть… Вот он!
Стиль — это форма выражения того времени, в котором он создается (возникает). Вероятно, еще ни одно время, ни один исторический период и свойственное этому периоду мышление не могли обходиться без своего стиля (стилей), и по стилям можно определять многие свойства различных периодов — державинского, пушкинского, достоевского, толстовского, чеховского (боюсь сказать — шолоховского), булгаковского, платоновского. Но мы все еще не научились тому определению, не знаем его — для этого нужна не только математическая лингвистика, но и математическая психология. Переворот в науке, переворот в отношениях между математикой и гуманитарными науками, без которого дальнейшее развитие того и другого теряет тот смысл, который можно назвать гуманитарным прогрессом. (Не путать с прогрессом научно-техническим.)
Удивительно, что чем сильнее и очевиднее стиль выражает свое собственное время, тем прочнее он закрепляется в будущем.
Стиль — это форма приобщения литературы (писателя) к своему времени. Больше того, мне кажется, что содержание само по себе такой роли играть не может. Давно-давно Библия и мифология уже выполнили главную содержательную роль, создали главные (тоже содержательные) художественные образы. На том Библия и держится, но вот стиль ее устарел. Его если уж не менять, то переводить на современный язык требуется.
«Евгений Онегин», да что «Онегин» — даже «Вий», даже «Мертвые души», даже «Преступление и наказание» могли быть написаны (и писались) чуть ли не в каждую эпоху, но только не на том языке, на котором наиболее полно и самостоятельно эта эпоха выражала себя.
Классика — это и есть стиль, соединение вечной темы с языком конкретной эпохи.
О Сталине говорят: «Он понимал». Понимал, что такое терроризм, что такое власть, что такое… По-своему он понимал все. Но «свое» понимание — это антипонимание. Он был прагматиком, а прагматизм — это не знание, это опять-таки «анти» — антизнание. Оно — из опыта достижения своей собственной и только собственной цели, камуфлированной под цель общественную и даже общечеловеческую. Для этого нужно быть человеком, полностью лишенным сомнения, а значит, и размышления. Вместо этого — опыт, инстинкт опыта. Миг — это я, во всяком случае, разница небольшая, во всяком случае, я умнее мира. Прагматизм только тем и доказывает себя, что он — та очевидность, которая исключает размышления.
Наконец-то добрался я до проблемы «Переброска части стока северных рек в Каспийское море» (много было официальных названий — это, пожалуй, самое полное).
На этой проблеме, кажется, впервые с начала перестройки и считая с 1917 года тоже впервые, общественное мнение столкнулось с государственными монополиями, а можно и по-другому сказать: с Советской властью. Конечно, такое столкновение стало возможным и таким широким только благодаря перестройке, в частности — благодаря Горбачеву. Не знаю точно, не говорил с ним конкретно на эту тему, но думаю, что он в этом столкновении был заинтересован и только делал вид, что наблюдает со стороны. Впрочем, так и было: Горбачев не вмешивался, а общественное движение от этого приобретало: вот какое оно самостоятельное, сколько в нем и здравого смысла, и энтузиазма!