Заметки, не нуждающиеся в сюжете
Шрифт:
— Почему?
— Потому что моя повесть лучше.
— Откуда вы знаете?
— Знаю. Лучше меня никто не напишет! К тому же я — автор «Смиренного кладбища», а кто такой мой конкурент? Кто его знает?
И действительно повесть Каледина была лучше по письму и современнее по материалу. И такова уж участь редактора — смиряться перед хамством, чтобы быть объективным.
Но ведь и дальше дело шло в том же духе.
Напечатав «Стройбат», я сказал Каледину, чтобы ноги его больше не было в редакции, но все-таки послал ему поздравительную открытку с Новым годом:
Каледин заключил открытку в рамочку и всем ее показывал.
И мне показал: вот как я хорошо к вам отношусь! — а потом и прислал нам свою новую повесть «Поп и работник».
«Стройбат» в литературном отношении был все-таки послабее «Кладбища», «Поп» значительно слабее «Стройбата», и мне это было на руку: наконец-то отделаемся от Каледина!
Не тут-то было! Инна Петровна Борисова, сотрудница отдела прозы (работала еще при А.Т. Твардовском), взялась «Попа» «доводить» (это ее специальность — «доводить»), а Каледина стало не узнать — ангелочек, на все согласен, на все готов, на любые доводки, сокращения, исправления.
И через год, что ли, мы его напечатали.
Вот уже несколько лет я о Каледине не слышу. Но все может быть — может, и разразится. Но — не в «Новом мире». «Новый мир» он презирает…
Цензура тюремная.
Повесть Габышева «Одлян — воздух свободы».
Цензура тюремная, мне известно, еще недавно была железной. Но что она могла после публикации «Архипелага»? На что была способна? На какие-то символические жесты — у-ух, какая я все еще страшная!
Вот и в случае с Габышевым: унылые звонки, и кто-то намекает, дескать «от сумы да от тюрьмы…» И только. Не более того.
Поэтому впрямую о цензуре тут разговора нет, разве что о рукописи, об авторе.
Рукопись принес мне Андрей Битов, сказал: очень плохо и очень здорово написано. Я ночь читал, день и еще ночь — не оторваться! (Страниц много, много.)
Вкусу Битова — да вот еще Михаила Рощина — я доверяю. Писатель — это стиль, а когда я читаю того и другого, то кажется — я сам писал, так мне это близко. Хотя с Битовым мы пишем по-разному. Конечно, субъективизм, а куда в литературе без оного?
Стал неизвестного Габышева читать и я, так и есть: и плохо, и здорово.
Уж возились-возились мы с ним в отделе прозы — сделали. Напечатали. И явился классик Габышев — во всяком случае, такой у него сделался вид. Париж, Рим, еще столицы мира покорены и Литературный институт, кажется, тоже: Габышев — студент, хотя и безграмотный. Он этот пробел восполняет матерщиной на каждой странице.
Ну задаст еще и еще «воспитанник» колонии малолетних преступников воспитанникам Литературного института! Пример увлекательный: ни учиться не надо, ни читать-писать, ни говорить нормальным языком, ни даже глядеть на мир в оба-два. А надо: 1) занести на бумагу что-нибудь свое, 2) отнести записки известному писателю (а тот уже отнесет в редакцию), 3) потерпеть, покуда тебя будет мучить редактор.
В 1968–1973 годах я вел семинар прозы в Литературном институте, знаю эту публику, но с тех пор такого вот рода примеры стали там действовать на студентов с десятикратной силой.
С год тому назад, больше, Габышев принес и с гордостью положил мне на стол свой новый труд. Я прочел — ну тут уж и действительно ничего, кроме матерщины.
— Не хотите печатать? Еще пожалеете: напечатаю в другом месте! Не знаете вы новых литературных направлений, консерваторы! — возмущался автор.
Другое место нашлось, Габышев принес нам свой труд в печатном виде (журнальчик, о котором я ни до, ни после не слышал).
— Что я вам говорил? Читайте! Завидуйте!
И впрямь, что остается редактору? Читать и завидовать?
Не мне судить о той роли, которую сыграл «Новый мир» в отмене в СССР четырех цензур: гражданской, атомной, военной и тюремной. Но очень странными выглядят нынешние заявления некоторых периодических изданий (журнал «Москва»), которые в трудное время помалкивали, ждали, к чему приведут схватки с цензурой их коллег, позже результатами этих схваток воспользовались и вот вопрошают: да что он значит-то — «Новый мир»? Очень мало! А «Знамя»? Совсем ничего!
Вообще я думаю, что журналам некорректно критиковать друг друга. Критикуя, скажем, «Знамя», «Октябрь» или «Наш современник», я, вольно или невольно, утверждаю: мы как будто бы и равноправны, но я лучше, а вы — хуже. Ведь не критикуют же друг друга книжные издательства!
Другое дело — газеты. Или — специальные издания типа «Литературного обозрения».
Не понимаю, что такое критик — литературный, театральный, кинокритик и т. д.? Отчетливо понимаю литературоведа, театроведа, киноведа, искусствоведа. Если критик не является «ведом», если он не «ведает» профессии, о которой говорит, он в лучшем случае читатель (зритель), который счел нужным заявить о своем мнении, о том или ином факте литературы (искусства). Но такого рода заявления не могут ведь стать специальностью.
8. VIII.92
Не люблю политику. Не разбираюсь в ней. Не политик. Политика — это партийность, а партийность с ее программами, уставами, дисциплинами (не дисциплиной, а дисциплинами, самыми разными для разных категорий партийцев) всегда мне была чужда. Никогда я не был ни пионером, ни комсомольцем, ни членом партии. Не потому не был, что убеждения не позволяли, к партии я долгое время с уважением относился — был воспитан и в школе, и в техникуме, и в вузе, — но отчуждение мое было сильнее уважения.
По мне, тот политический строй хорош, который создает возможность хорошо работать, я знаю, что богатство — это хорошо организованный (пусть и не всегда праведный) труд, а бедность — это труд дезорганизованный, примеров тому и другому множество, положим, Япония и Россия.
Ну а монархизм это будет или социализм — дело второстепенное, дело опять-таки в организации труда: та же Япония — монархия, та же Россия, в недавнем прошлом социалистическая, а ныне — неизвестно какая, и, покуда труд в России не будет организованным и продуктивным, это и не станет известным.