Заметки о моем поколении. Повесть, пьеса, статьи, стихи
Шрифт:
А главная беда состоит в том, что поживе этой будут старательно придавать литературную окраску. История фермера будет разбавлена жидким раствором идей и зрительных впечатлений из Томаса Гарди; роман про еврейский квартал будет увешан фестончиками из «Улисса» и поздней Гертруды Стайн; повествование о мечтательной юности, дабы не вспорхнуло и не улетело прочь, будет утяжелено грузом великих и полувеликих имен – Маркса, Спенсера, Уэллса, Эдварда Фицджеральда [96] , – которые тут и там будут расставлены по страницам, словно пресс-папье. А роман про жизнь бизнесменов будет затиснут в сатирические рамки с помощью не внушающих доверия, но настойчивых отсылок к тому, что ни автор, ни его читатели не владеют американскими коммерческими ухватками.
96
…грузом великих и полувеликих имен – Маркса, Спенсера, Уэллса, Эдварда Фицджеральда… – Герберт Спенсер – см. примечание выше (вряд ли имеется в виду елизаветинский
И почти все эти произведения – литературные начатки того, что могло бы стать золотым веком, – изначально мертвы; их можно было бы не писать вовсе. Почти никто из тех, кто вложил в эти опусы столько труда и энтузиазма, а порой даже и интеллекта, не сумел совладать со своим материалом.
До некоторой степени вина за это лежит на двух людях; один из них, Генри Луис Менкен, уже сделал для американской литературы больше, чем кто-либо из ныне живущих. Менкен ощущал определенную лакуну, испытывал справедливую потребность в определенных вещах, но в двадцатые годы у него все это отобрали, буквально выкрутили из рук. Не потому, что «литературная революция» шагнула дальше, чем шагнул он, а потому, что его представления всегда были скорее этическими, чем эстетическими. Никогда еще в истории культуры ни одна чисто этическая идея не смогла сыграть роль наступательного оружия. Инвективы Менкена, острые, как у Свифта, строились на использовании мощнейшего прозаического стиля, равного которому нет в современной английской литературе. Вместо того чтобы плодить бесконечные высказывания об американском романе, ему нужно было мгновенно изменить тональность на более воспитанную, более критичную – ту, которая звучит в его ранней статье о Драйзере.
Впрочем, возможно, было уже слишком поздно. Ведь он уже успел наплодить целое сословие энергичных последователей – твердолобых, с подозрением относящихся к любой утонченности, занятых исключительно внешним, презренным, «национальным» и банальным; их стиль стал слабым подражанием его самым неудачным произведениям; эти шустрые детишки бесконечно перепевали его темы, оставаясь в его отеческой тени. То были люди, фабриковавшие приступ энтузиазма всякий раз, когда на литературный помост падала очередная порция необработанного материала; непоследовательность они путали с динамичностью, с динамичностью же путали и хаос. То было очередное пришествие «нового поэтического движения», только на сей раз жертвы его все-таки заслуживали того, чтобы их спасли. Чуть не каждую неделю выходило по новому роману, и автор его получал пропуск в «тесный кружок тех, кто создает достойную американскую литературу». Будучи одним из типичных членов этого кружка, я с гордостью заявляю, что он уже распух до семидесяти-восьмидесяти членов.
Часть вины за этот жизнерадостный марш по тупиковому переулку в полной тьме случайным образом пала на Шервуда Андерсона [97] – по причине странного недопонимания его творчества. По сей день критики выспренне рассуждают о нем как о писателе невнятном, разбрасывающемся, фонтанирующем идеями – тогда как он, напротив, владел изумительным, совершенно неповторимым прозаическим стилем, идей же у него, почитай, не было вовсе. Как проза Джойса в руках, скажем, Уолдо Фрэнка становится ничтожной и идиотической, чем-то вроде автоматического письма «канзасского теософа» [98] , так и поклонники Андерсона отвели Джозефу Хергсхаймеру [99] роль антихриста, а потом бросились имитировать отступления Андерсона от его сложной простоты, понять которую они не в состоянии. И в этом тоже их поддержали критики, сумевшие усмотреть некие достоинства в том самом раздрае, который неизбежно навлечет на их произведения своевременный и не вызывающий сострадания конец.
97
Шервуд Андерсон (1876–1941) – писатель-самоучка, пришедший в литературу в сорокалетнем возрасте, близкий к традиции наивного примитивизма; принадлежал к кругу Гертруды Стайн, повлиял на Хемингуэя, Фолкнера, Стейнбека, Томаса Вулфа, Рэя Брэдбери. Главные произведения: сборники «Уайнсбург, Огайо» (1919), «Торжество яйца» (1921), «Кони и люди» (1923), романы «В ногу!» (1917), «Темный смех» (1925). В 1923 г. Фицджеральд опубликовал рецензию на его роман «Многоженство» (см. ниже). (Примечания А. Б. Гузмана).
98
…проза Джойса в руках, скажем, Уолдо Фрэнка становится ничтожной и идиотической, чем-то вроде автоматического письма «канзасского теософа»… – Уолдо Дэвид Фрэнк (1889–1967) – писатель и журналист, с 1914 г. соредактор журнала «Семь искусств», с 1925 г. главный редактор «Нью рипаблик»; практиковал вычурный орнаментальный стиль, был близок к социалистам, а также увлекался восточной мистикой, дружил с Г. Гурджиевым и П. Успенским. Под «канзасским теософом» имеется в виду плодовитый писатель Фрэнк Баум (1856–1919), написавший 14
99
Джозеф Хергсхаймер (1880–1954) – американский писатель, начинавший в русле декадентского эстетизма, а затем пришедший к любовно-историческим романам, пользовавшимся большой популярностью. Также см. примечания и статью «Аукцион образца 1934 года» ниже. (Примечания А. Б. Гузмана).
Теперь все это в прошлом. Слишком часто раздавался крик: «Волк!» Публика, уставшая от околпачивания, возвратилась к излюбленным англичанам, излюбленным мемуарам и пророкам. Некоторые из недавних блистательных дебютантов ездят теперь в лекционные турне (причем в циркуляре я читаю, что большинству из них предписано говорить о «литературной революции»!), другие кропают всякую халтуру, некоторые просто расстались с писательской жизнью – они так и не смогли осознать, что материал, даже при самом пристальном наблюдении, – вещь уклончивая, как и момент, в котором он существует; закрепить их можно только с помощью безупречного стиля и страстно-эмоционального катарсиса.
Из всех произведений молодых писателей, вошедших в литературу с 1920 года, выживет только одна книга – «Огромная комната» Эдварда Эстлина Каммингса. Ее трудно назвать романом; действие там происходит не в Америке; автора заклеймили за посредственность, изолировали, забыли. Однако произведение его продолжает жить, потому что те немногие, кто поддерживает жизнь в книгах, неспособны даже вообразить себе, что оно умрет. Список произведений молодого поколения, которым, возможно, удастся уцелеть, замыкают еще два, оба о войне: «Через поля пшеницы» и «Три солдата», однако первое, несмотря на то что заключительные главы весьма хороши, недотягивает до «Деревянных крестов» и «Алого знака доблести», а второе подпорчено неистребимым духом злободневного негодования. [100] Однако провозвестником того, что эта бессмысленная череда высоких надежд и унылых поражений хоть кому-то пошла на пользу, служит первое произведение Эрнеста Хемингуэя.
100
Из всех произведений молодых писателей, вошедших в литературу с 1920 года, выживет только одна книга – «Огромная комната» Эдварда Эстлина Каммингса. Ее трудно назвать романом; действие там происходит не в Америке… Список произведений молодого поколения, которым, возможно, удастся уцелеть, замыкают еще два, оба о войне: «Через поля пшеницы» и «Три солдата», однако первое, несмотря на то что заключительные главы весьма хороши, недотягивает до «Деревянных крестов» и «Алого знака доблести», а второе подпорчено неистребимым духом злободневного негодования. – О романах «Огромная комната» Э. Э. Каммингса, «Через поля пшеницы» Томаса Александера Бойда и «Три солдата» Джона Дос Пассоса см. примечание выше. Об «Алом знаке доблести» Стивена Крейна см. примечание к «Деревянные кресты» (1919) – роман воевавшего в Аргонском лесу и при Ипре французского писателя Ролана Доржелеса (1886–1973), в том же году переведенный на английский. (Примечания А. Б. Гузмана).
«В наше время» – это сборник из четырнадцати рассказов разной длины, между которыми вставлено пятнадцать очень живых миниатюр. Когда я пытаюсь вспомнить хоть какие-то современные американские рассказы, способные соперничать с «На Биг-Ривер», завершающим этот сборник, в голову приходят только «Меланкта» Гертруды Стайн, «Яйцо» Андерсона и «Золотой медовый месяц» Ларднера. Рассказ повествует о мальчике, который отправился на рыбалку: он идет через лес, ставит палатку, готовит ужин, ночует, а утром начинает удить форель. Ничего больше – но читал я его с замиранием сердца, равного которому не испытывал с тех пор, когда Конрад впервые заставил меня обратить взоры к морю.
Главный герой, Ник, появляется почти во всех рассказах, в итоге книга приобретает почти автобиографическое звучание; собственно, «Мой старик», один из двух рассказов, где элемент этот отсутствует, – самый неудачный во всем сборнике. В некоторых рассказах чувствуется чужое влияние, однако оно неизменно пропущено через себя и переработано, тогда как в «Моем старике» звучит ход мыслей Андерсона в его сентиментальных «историях про лошадей», которые четыре года назад положили начало его маститости, равно как и его закату.
А вот в «Докторе и его жене», «Что-то кончилось», «Трехдневной непогоде», «Мистере и миссис Элиот» и «Д'oма» сразу чувствуется некая новизна темперамента. В первом рассказе у доктора случается конфликт с индейцем-полукровкой и тот обливает его презрением. Унижение описано в тексте с такой силой, что читатель немедленно вспоминает все похожие случаи из собственной жизни. Без всяких комментариев и прямых указаний можно в точности понять все переживания маленького Ника, свидетеля этой сцены.
В следующих двух рассказах описаны переживания подростка на пороге взрослой жизни. Мы каждую секунду видим, как рвутся связи Ника с прошлым. В бессвязном, незрелом разговоре у костра слышно пробуждение того глубинного беспокойства, которое находит на всех чувствительных людей лет в восемнадцать. И здесь автор ни разу не прибегает к экспозиции. В «На Биг-Ривер» картина – четкая, пронзительная, ностальгическая – развертывается прямо у читателя на глазах. И едва она складывается полностью, как будто щелчком выключают свет – рассказ окончен. Нет здесь ни финала, ни внезапного изменения ритма в конце, который подчеркнул бы то, что было описано раньше.