Зами: как по-новому писать мое имя. Биомифография
Шрифт:
С наступлением весны всех матерей просили приходить в школу регулярно и помогать выискивать в небе вражеские самолеты, которые могли проскользнуть мимо береговой охраны. По всему Нью-Йорку матери занимались слежкой на школьных крышах. Из-за тщательной цензуры в новостях и мы, и наши родители вряд ли понимали, насколько вероятной была угроза морского артобстрела: немецкие подлодки заходили в пролив Лонг-Айленда. Мы лишь знали, что Нью-Йорк, громоздящийся на Восточном побережье и глядевший на Европу, был первоочередной целью бомбардировок.
Даже самые обычные разговоры стали подозрительными. «Молчание – золото» – разве не это гласили все плакаты? Хотя у меня секретов пока еще не было, я всё же испытывала
Тем временем жизнь шла своим чередом – в семь лет трудно отличить драматизм реальных событий от напряженности привычных радиопостановок.
В школе Святого Марка матери выслеживали вражеские самолеты из кульверта на крыше, который примыкал к комнате третьего класса, – попасть туда можно было через переднюю дверь нашего кабинета. Прямо перед обедом у нас в третьем классе был урок письма, а очередь моей матери наблюдать за небом наступала в одиннадцать утра и длилась до полудня.
В теплом весеннем свете я склонялась над учебником правописания, в животе урчало в предвкушении обеда. Снаружи за окном я видела мать, стоявшую там в старомодном костюме из темной шерсти, в тяжелых оксфордах с кубинским каблуком, в шляпе – строгой, но с щегольски заломленными полями, отчего на ее ястребино-серые глаза падала тень. Руки ее были сложены на основательной груди, из-под шляпы она старательно хмурилась в небо: пусть вражеский самолет только отважится появиться.
Я чуть не лопалась от гордости, что эта важная женщина – моя мать. Мало того, что она единственной из родительниц нашего класса выслеживала самолеты, – она еще и была причастна к таинственному процессу раздачи книжечек с талонами, для которого в специально отведенный день в актовом зале устанавливали солидного вида стол. К тому же она была единственной из известных мне матерей, что в день выборов сидела за другим столом в лобби пресловутой общеобразовательной школы, отмечала голосующих в волшебных огромных книгах и сторожила волшебные избирательные будки с серыми ширмами. И хотя она единственной из известных мне матерей никогда не мазала губы, даже на воскресную мессу, она единственная из известных мне матерей каждый день «уходила по делам».
Я очень ей гордилась, но иногда, лишь иногда мечтала, чтобы она была как все остальные матери: ждала бы меня дома с молоком и свежеиспеченным печеньем, в кружевном фартуке – как улыбчивая блондинка-мама в «Дике и Джейн».
По католическим праздникам и в короткие дни, когда нас пораньше отпускали из школы, я любила ходить с мамой в офис, сидеть за отцовским дубовым столом, в его солидном деревянном вращающемся кресле и смотреть, как мать выписывает счета на арендную плату, проводит собеседования с потенциальными жильцами или важно спорит с доставщиком угля, куда вывалить привезенное им топливо: прямо на тротуар или в специальный контейнер, скрытый на улице под люком.
Помню, как в годы войны стояла за матерью перед огромными витринами из зеркального стекла, которые открывались внутрь, а тогда были заклеены от холода. Мы с нетерпением ждали, когда на Ленокс-авеню покажется вагончик «Паблик Фьюэл» и наконец привезет хоть немного низкосортного угля, оставшегося от военных нужд, – это помогло бы хоть на пару градусов поднять температуру в меблированных комнатах, которыми они с отцом управляли. Иногда к нам присоединялся и отец, но чаще в это время он показывал дома или занимался другими связанными с недвижимостью делами, а то и чинил что-то по мелочи в ветхом жилье. Война бушевала,
В полдень, приведя нас домой на обед, мать торопливо разогревала и упаковывала отцовскую еду. Обычно это были остатки от ужина или что-нибудь повкуснее, приготовленное утром. Она раскладывала пищу по склянкам и оборачивала полотенцами, чтобы не остыло, а проводив нас обратно в школу, отправлялась в офис и либо будила отца, либо ждала его возвращения.
Она вела бухгалтерию, решала проблемы, шила простыни и наволочки на швейной машинке «Зингер», которая хранилась в кладовке, и прибирала комнаты наверху. В дни, когда нанятая для уборки женщина отсутствовала, мать работала еще и за нее. А там подходило время забрать нас домой из школы, которая находилась в десяти кварталах от их офиса.
Иногда, когда время и необходимость позволяли или требовали, она шла в магазин на 125-й улице, чтобы раздобыть на ужин кусочек мяса или свежую рыбу и овощи из вест-индских лавок по пути. Набрав покупок, она садилась на едущий вверх автобус и встречала нас у школы с полными руками. В такие дни ее лицо было напряженным, усталым, а глаза казались особенно резкими, когда она выходила из автобуса на углу 138-й улицы, где мы втроем уже стояли, тихо ждали и выглядывали ее. Когда он останавливался и мать, с бьющими по ногам пакетами, медленно спускалась по ступенькам, я пыталась прочесть, разгадать выражение ее лица. Оно сообщало мне, на какой лад пойдет наша дорога домой длиной в семь кварталов. Напряженные, сжатые губы означали порку для одной из нас, обычно для меня, независимо от того, помогали ли мы нести покупки или нет.
Дома дисциплинарные взыскания и выговоры откладывались, пока ужин не будет приготовлен и поставлен на плиту. А уж потом плохие отзывы обо мне, которые сестры в тот день получали в школе, извлекались на всеобщее обозрение, обсуждались, и мать вершила свой жестокий домашний суд.
В иные дни за особо лукавые и грешные проделки выносился зловещий вердикт: «Подождем, когда вернется отец». Он никогда нас не бил. Среди наших заграничных родственников ходил слух, что дядя Лорд такой сильный, что если он кого пальцем тронет, то сразу прибьет. Но само его присутствие при объявлении наказания делало порку более официальной и оттого еще более жуткой и устрашающей. Вероятно, отсрочка и благоговейное ожидание наказания имели тот же эффект.
Правду или нет говорили об убийственной силе моего отца – не знаю. Он был очень крупным, сильным, ростом в метр девяносто пять, и на пляжных фотографиях того времени на его теле – почти ни жиринки. Глаза у него были маленькие, но пронзительные, а когда он стискивал гигантские зубы и голос у него становился до хрипоты низким и мощным, то и правда внушал страх.
Помню один беззаботный вечер перед войной. Отец только-только вернулся с работы. Я сидела у матери на коленях, а она расчесывала мне волосы. Отец подхватил нас, перекинул через плечо, смеялся и называл своим «лишним багажом». Помню, как приятно будоражило меня его внимание и как страшно было, что всё привычное вокруг вдруг сделалось кро-бо-со, вверх тормашками.