Замок четырех ветров
Шрифт:
– Ну что за глупости вы говорите при барышне, Карл Людвигович, – ворчал Лихотинский. – Нехорошо, ей-богу, нехорошо! Разумеется, наше отделение куда интересней, чем какой-то там трактир. Лично я совершенно в этом не сомневаюсь!
Доминик Адамович Лихотинский был наполовину поляк и внешне производил впечатление этакого сухаря – строгого неулыбчивого господина из тех, которые кажутся столь скучными в жизни и столь незаменимыми на работе, требующей пунктуальности и аккуратности. На самом деле он обладал отменным чувством юмора, которое выражалось не только в словах, но и в интонации, и в выражении лица, и его пикировки с маленьким язвительным Гофманом порой выглядели уморительнее любого выступления дуэта комиков.
– Да что в нашем отделении
Гофман служил телеграфистом, и хотя в почтовом ведомстве телеграфисты стоят особняком, на их доходах это никак не отражается. Худой, остролицый, с большим ртом, он телосложением походил на подростка, но глаза у него были умные и ироничные, и многие побаивались его острого языка.
В ответ на замечание Гофмана Лихотинский закатывал глаза и, величественно обводя рукой все, что нас окружало – пожелтевшие почтовые правила на стене, эмблему нашего ведомства, конторки служащих, газеты, телеграфный аппарат и прочее – важно изрекал:
– Культура, милостивый государь, культура!
– Ничего не имею против культуры, – хмыкал Гофман, – но когда я вижу, как часто к нам является фотограф… или как сын местного арендатора каждый день приходит на почту…
– Карл Людвигович!
– Нет уж, дайте мне закончить! Когда я вижу, как этот Янис всякий раз покупает у Анастасии Михайловны копеечную марку, всячески затягивая свои визиты, в мою душу закрадываются подозрения!
Я почувствовала, что краснею, а Нил Федорович Крумин, который сгорбился за конторкой и заполнял какие-то бумаги, поднял голову и послал телеграфисту предостерегающий взгляд. Крумин был человеком основательным, серьезным и малочувствительным к юмору. Он редко участвовал в шуточных перепалках Лихотинского и Гофмана, а если и ввязывался в них, то неизменно терпел поражение.
– Господа, ну что вы, ей-богу… Я очень хорошо знаю Яниса и его семью. Не стоит приписывать ему намерения, которые… которых нет.
– Ну раз вы его знаете, может, объясните, зачем ему столько марок? – спросил Лихотинский. – Я же сортирую почту и отлично знаю, что вся его семья за год посылает, дай бог, пять писем…
Гофман привстал и вытянул шею, вглядываясь в окно.
– Вот он опять приехал, кстати, – торжествующе объявил он. – Держу пари, ему опять позарез понадобилась копеечная марка… правда, не знаю для чего.
– Держите себя в руках, Карл Людвигович, – кисло попросил Крумин.
Лихотинский кашлянул и напустил на себя серьезный вид.
– Как насчет пари? – спросил у него Гофман.
– Да ну вас, Карл, – отмахнулся Лихотинский. – И так уже все известно заранее: он будет полчаса хлопать глазами, переступать с ноги на ногу, вытирать лоб платком, мямлить о погоде и в конце концов купит эту чертову марку.
Однако на этот раз сортировщик оказался прав только отчасти: марку Янис покупать не стал, а вытащил из-за пазухи свернувшегося калачиком котенка и протянул его мне.
– Вот… Для вас.
Я немного растерялась. Котенок был крошечный и теплый, но я совершенно не представляла, что с ним делать; кажется, у него только-только открылись глазки. Однако это был подарок, и не принять его значило бы обидеть молодого человека, который (как верно подметили мои сослуживцы) зачем-то взял привычку появляться на почте каждый день, – не считая, конечно, тех, когда отделение было закрыто.
Я поблагодарила Яниса, произнеся все банальности, которые принято говорить в таком случае, но в голове у меня все же вертелась неотвязная мысль – а не подаю ли я таким образом надежду этому симпатичному, но неотесанному юноше, не воспримет ли он мою вежливость как намек на нечто большее. К счастью, тут появились новые посетители – доктор Мюллер и господин лет 35, которого я видела впервые. Доктор отошел к Крумину, а незнакомец подошел ко мне.
– Здравствуйте, фрейлейн, мне нужно отправить заказные письма, – сказал он по-немецки, протягивая мне несколько конвертов. – Для меня не было телеграммы? – Должно быть, он уловил тень колебания на моем лице, потому что быстро добавил: – Я Креслер, Рудольф Креслер, управляющий графа Рейтерна.
Посетитель не слишком походил на управляющего. Те обычно солидные, уверенные в себе, гладкие господа, а этот выглядел до странности нервозным, и, когда я взяла у него письма, он судорожно стиснул руки. Одно веко у него слегка подергивалось.
– Большая честь видеть вас, герр Креслер, – ответил за меня Гофман. – Нет, никаких телеграмм не было. А что с Теодором? Обычно ведь он привозил письма.
Теодор был слугой в замке Фирвинден – и, кроме того, тем самым человеком, о котором Юрис рассказывал, что его жена увидела привидение Белой дамы и тяжело заболела. Толки о том, случилась ли болезнь до или после того, как бедная женщина увидела привидение, весьма занимали окрестных жителей, но большинство склонялось к версии, что именно Белая дама навлекла на нее несчастье.
– Теодор болен, – коротко ответил управляющий. – А наш дворецкий утром упал с лестницы и умер.
– О! – только и мог сказать Гофман.
Креслер дождался, когда я заполню все необходимые бумаги и зарегистрирую письма, расплатился и удалился странной, подпрыгивающей походкой.
– Что вы об этом скажете, доктор? – не удержался Лихотинский. – Вы ведь наверняка там были.
Мюллер сердито засопел.
– Я скажу, – сухо промолвил он, – что дворецкому было уже восемьдесят лет, хотя он выглядел в лучшем случае на семьдесят. Апоплексический удар, мгновенная смерть. С лестницы он упал, потому что шел по ней в момент удара. Но досужие сплетники, – он засопел еще выразительнее, – конечно, будут говорить, что над замком тяготеет проклятие, и приплетут сюда привидения или еще какую-нибудь антинаучную чепуху.
Слово «unsinn» [6] он произнес с особым раздражением, после чего попрощался, забрал свою трость и удалился. Тут я спохватилась, что котенок ползает по моему столу и пытается вскарабкаться на заказные письма, и отдала их Лихотинскому.
Янис (надеюсь, вы еще не забыли о нем, потому что он никуда не делся) вздохнул и хотел что-то сказать, но пока он подбирал слова, на почте появилось новое лицо. Это была невероятно красивая молодая еврейка с тяжелыми золотыми серьгами в ушах, еще одна героиня местных пересудов – вторая жена лавочника Левенштейна, та самая, которая методично выживала из дома его детей от первого брака и ссорила их с отцом. Она не шла, а словно скользила, и держала себя отстраненно и холодно, словно твердо знала себе цену и была намерена заставить весь свет заплатить ее. Юрис рассказывал про нее, что до своего замужества она была крайне бедна и вместе с матерью жила чуть ли не в хибаре, перебиваясь случайными заработками, но моего воображения не хватало представить ее голоногой оборванкой в лохмотьях. Она была из тех людей, которым к лицу самые дорогие, самые вычурные украшения, ткани и меха, и я ничуть не удивилась, что Левенштейн, о котором говорили, что он черта надует так, что тот еще останется ему должен, потерял от нее голову. Ее появление всегда производило на меня странное впечатление: я видела перед собой героиню какой-то пронзительной оперы, которая лишь по недоразумению оказалась не на подмостках, а в реальной жизни. Надо сказать, что мои коллеги, которые знали все обо всех в округе, смотрели на посетительницу совсем иначе. Крумин и Гофман, не сговариваясь, характеризовали ее емким русским словом «пройда», в то время как Лихотинский предпочитал польское «курва», но, как человек воспитанный, тут же добавлял: «А впрочем, меня это не касается. Хотя запомните мои слова: ее муженьку здорово повезет, если однажды ночью она не удавит его подушкой».
6
Чепуха (нем.)