Замок Персмон
Шрифт:
— Нет, мне об этом сказала моя кормилица Шарлет, с которой я виделась тайком; она убедила меня, что ей об этом говорил какой-то юрист в Клермоне, посоветовавший не доверять терпению, с которым монашенки ожидали моего решения. Они не станут вас уговаривать, твердила она, они застигнут вас врасплох и вдруг вам заявят: час прошел, теперь вы наша на всю жизнь.
— И вы поверили Шарлет?
— Поверила, потому что, кроме нее, никто в мире не проявлял ко мне участия и не мог сказать мне то, чему я могла бы поверить.
— Но потом вы убедились, что она вас обманывала?
— Не вынуждайте меня говорить дурно об этой женщине, она оказала мне большие услуги, не бескорыстно, как я потом узнала, но ведь я ими пользовалась
— Нет уж, извините, мне необходимо знать, кто передо мной: особа, следующая указаниям Шарлет или советам друзей, которые ее теперь окружают.
— Мне стыдно в этом признаться, но все присутствующие, начиная с вас, значат для меня теперь очень много, а Шарлет — ничто!
— Это очень мило, но недостаточно, чтобы заставить меня спасти вас от затруднений и опасностей, которым подвергла вас Шарлет. Вы должны дать мне честное слово, что не увидите ее и не будете поддерживать с ней никаких отношений, пока находитесь у моей племянницы. Вам бы давно следовало понять, что присутствие такой женщины позорит дом Эмили.
Наверно, мадемуазель де Нив впервые в жизни слышала правду. С одной стороны — запуганная и замученная монастырской дисциплиной, с другой — избалованная кормилицей и слепой страстью Жака, она и не ведала, что ее можно упрекнуть в чем бы то ни было. Она покраснела, что я счел добрым признаком, на минуту заколебалась, потом порывисто повернулась к Мьет и, бросившись к ней на шею, воскликнула:
— Прости! Я не знала, что делала! Почему ты мне не сказала?
— Я сказала бы тебе, если бы сама знала обо всем, — ответила Эмили, обнимая ее. — До сегодняшнего утра я не подозревала, до какой степени гадкая женщина эта Шарлет.
— Я больше никогда не увижусь с ней!
— Честное слово? — спросил я.
— Клянусь вечным спасением!
— Поклянитесь честью. Вечное спасение остается с нами до последней минуты, когда все еще можно раскаяться. Прекрасная мысль — сделать Бога больше и выше человеческой справедливости; но тут дело в чисто человеческих отношениях, и нам следует заботиться только о том, что может быть полезно или вредно нашим близким.
— Клянусь честью никогда больше не видеться с Шарлет, хотя, по-моему, человеческая честь — сущий пустяк.
— Вот в том-то и беда! — ответил я. — Позвольте мне сделать небольшое отступление, совершенно необходимое?
— Я слушаю, — ответила мадемуазель де Нив, снова усевшись на свое место.
— Ну так вот что я вам скажу: когда понятия о человеческой чести настолько смутны, то лучше удалиться из общества и от общения с людьми. Тогда действительно лучше обречь себя на уединение и, чтобы избавиться от всяких обязательств по отношению к себе подобным, запереться в монастырь, где неотвратимы одиночество и молчание. Я знаю, что вам не нравится монастырь, в таком случае вам нужен руководитель, который познакомит вас с серьезными обязанностями, налагаемыми жизнью. В келье, в одиночку, вы ничего путного не сделаете, потому что пренебрегаете изучением практической жизни. Вам необходим наставник, чтобы объяснить вам требования приличий и руководить вашими поступками. Вам скоро исполнится двадцать один год, вы обворожительны и знаете об этом, потому что пользуетесь своими прелестями для осуществления своих планов. Если вы способны сильно воздействовать на других, то не имеете права говорить: «Я еще сама не знаю, чего хочу! Я еще посмотрю!» Надо смотреть и решать безотлагательно и надо сделать выбор между мужем и исповедником, иначе к вам нельзя будет относиться серьезно.
— Как? — вскричала мадемуазель де Нив, вскочив с места, в возмущении от моей резкости. — Что вы такое говорите, господин Шантебель? Чего вы от меня требуете?
— Ничего, кроме свободного выражения вашей воли.
— Но… как
— Разве до сих пор вас вдохновлял Бог? Разве он приказал вам дать похитить себя Жаку Ормонду?
— Дядя, — вмешался Жак, — вы вырвали у меня мою тайну, я думал, она будет для вас свята, а вы обрекаете меня на пытку! Позвольте мне уйти, я задыхаюсь, все это выше моих сил!
— Я вас не виню, Жак, — сказала мадемуазель де Нив, — я сама хотела сказать вашему дяде все, что он уже знает.
— Тем более, — продолжал я, — что вы признались во всем моему сыну и позволили ему ничего от меня не скрывать.
Жак побледнел, взглянул на Анри, который сумел остаться невозмутимым. Затем он посмотрел на Мари, которая сконфуженно опустила глазки, но тотчас снова подняла их и сказала ему с наивной откровенностью:
— Это правда, Жак, я все рассказала вашему кузену, он был нужен мне для выполнения замысла, который вы отказались бы помочь мне осуществить.
— Откуда вы знаете? — ответил Жак. — Конечно, Анри вполне достоин вашей откровенности, но ведь я предоставил вам достаточно доказательств моей преданности, чтобы пользоваться исключительным правом на ваше доверие…
— Ты забываешь, Жак, — вмешался я, — что когда барышне де Нив кто-то нужен, то она, как сама в этом сознается, идет прямо к дели, не заботясь о других. Она, конечно, могла бы опереться на твою руку и отправиться вместе с тобой посмотреть на Леони через решетку сада или же обратиться к Анри в твоем присутствии и опять же вместе с тобой посещать под покровом таинственности эту башню; несомненную невинность подобных визитов ты сам смог бы тогда подтвердить; но все это не удалось бы так легко. Анри не доверился бы особе, представленной тобою и, стало быть, скомпрометированной. Он начал бы рассуждать и спорить, как я теперь. Гораздо вернее было застигнуть его врасплох, назначить ему тайное свидание, дать ему заглянуть в сердце, свободное от всяких привязанностей, от любых обязательств. Опыт показывает, что мадемуазель де Нив отнюдь не настолько чужда интриг реальной жизни, как полагают многие, и что если она не подозревает о страданиях, которые может причинить, то угадывает и знает способ, как этими страданиями воспользоваться.
— Анри! — воскликнула барышня де Нив, побледнев и стиснув зубы. — Неужели вы разделяете жестокое мнение вашего отца обо мне?
Лицо Анри на минуту исказила судорога тревоги и сожаления, но потом, внезапно поборов себя, с героизмом чистой совести он ответил:
— Отец суров, мадемуазель Мари, но по существу сказал то же, что говорил вам и я, здесь же, вчера вечером, наедине с вами.
Мадемуазель де Нив повернулась тогда к Жаку, как бы для того, чтобы просить у него помощи и покровительства. Она увидела слезы у него на глазах и быстро пошла к нему. Жак, побуждаемый добрым сердцем и незнанием приличий, обнял ее со словами:
— О! Если даже вы и были виновны передо мной, я обо всем забыл, видя, как вы страдаете! Возьмите мою кровь, мою честь, мою жизнь! Все ваше, и я ничего не требую взамен, вы прекрасно это знаете!
Впервые в жизни благодаря резкости моих нападок Жак, пораженный в самое сердце, сумел быть по-настоящему красноречивым. Выражение лица, жесты, голос — все в нем было искренно, а значит, серьезно и сильно. Этот порыв открыл глаза всем, и особенно мадемуазель де Нив, которая до сих пор не до конца понимала Жака. Только теперь она почувствовала, насколько была виновна, и услышала голос собственной совести. Она ощутила себя в положении человека, у которого на краю пропасти закружилась голова и который инстинктивно отшатывается назад. Но только вместо того, чтобы действительно податься назад, она, напротив, приблизилась к сердцу, могучее биение которого угадывала впервые так близко к своему сердцу, и, не оставляя руки Жака, обратилась к Эмили: