Замок ужаса
Шрифт:
Вадим вскочил, раскрыл рот, хотел крикнуть — не ходи! — но Бельский уже выскользнул в дверь. Вадим бессильно спустился на пол. Э! Разве можно остановить судьбу! Все равно, нельзя! А может быть, он ошибся? Дай Бог!..
Тихо все. Костер перестал потрескивать. Нагорели уголья, тлеют синими огоньками, и не может слабый свет одолеть мрака. Тишина такая, что звенит в ушах. Что-то, долго нет товарища! Однако надо идти за ним! С чего это он сразу не догадался, надо бы — вместе!.. Встал, повернулся Вадим, а перед ним уже Бельский стоит — вернулся! Только напряженный он такой до чрезвычайности, и тихо-тихо говорит, так
— Сейчас, сейчас беги отсюда! Хунхузы уже здесь! Они уже убили меня!..
Сказал это старый товарищ — и будто туманом подернулся, смутен стал, расплылся и растаял в воздухе.
Сперва страх ощутил Вадим: потом дрожь прошла по телу, и он почувствовал, как вместе с лихорадочным жаром красное безумие поднимается и пронизывает мозг. Страх моментально исчез, и дикая отвага заменила его. Мигом он укрепил рогули за плечами, схватил в руки топор и зычно крикнул в темноту:
— Спасибо тебе, Леша! Не забыл меня и после смерти! И я тебя не забуду, слышишь!..
В два прыжка он выскочил на двор и прямо грудью столкнулся с рослым детиною. Отскочил — взмахнул топором, — что-то хрустнуло. Над самым ухом хлопнул выстрел и обжег щеку. Чьи-то цепкие руки обхватили его ноги в темноте, — Вадим еще раз взмахнул топором, и руки разжались. Потом прыгнул в темноту и покатился с крутого откоса, цепляясь за кустарники и задерживаясь на неровностях…
Два дня спустя на вокзале одной из станций К.-В. ж. д. появился невероятно обтрепанный человек с бледным, усталым лицом. Он купил билет до Харбина, а потом прямо прошел в буфет первого класса. Служитель хотел его выпроводить, считая его недостойным «чистой половины», но вовремя остановился, услышав, что пришедший требует шампанского.
— Самого лучшего, — прибавил он. Шампанского не оказалось. Тогда незнакомец потребовал две сигареты и бутылку коньяку, причем опять прибавил:
— Самого лучшего.
За все он сейчас же расплатился щедро и велел подать на столик две рюмки.
Он налил обе рюмки, но пил только из одной и непременно чокался с нетронутой.
Все время он смотрел в окно, на видневшиеся вдали сопки, а когда пришел поезд, — уехал.
Миами
I
Кто бы мог уверить меня, что история, которую я записываю, не есть мой бредовый сон, родившийся в воспаленном мозгу во время жесточайшего припадка тропической болезни?
Кто бы мог, еще раз спрашиваю я, доказать мне, что эта история действительно была рассказана мне реально существующим человеком, к тому же — русским, по фамилии Кузьмин?
Мне это очень нужно, ибо — если Кузьмин, в самом деле, существовал и в течение трех удивительнейших часов моей жизни находился тут, рядом со мной, на соседней кровати, в больничной палате № 11,— то я снова влюбленными глазами посмотрю на мир и скажу:
— Он вовсе не так плох: в нем, кроме коммерции, есть еще кое-что!
Теперь кровать рядом со мною — пуста.
Вчера я спрашивал о Кузьмине сестру милосердия (если можно так назвать надменный автомат, исполняющий в нашей палате эту должность), но она ответила, что такой странной фамилии не помнит, и посоветовала воздержаться от разговоров, так как я слаб…
Впрочем,
А теперь я тороплюсь поскорее записать слышанное и виденное, потому что мой изнуренный мозг грозит утерять детали, как клен один за другим теряет листья осенью. А без них, без деталей, мертва будет всякая правда…
Началось с того, что я вышел из пансиона на улицу, томимый предчувствием болезни, приступы которой уже сказывались: звон в ушах, затемненное сознание, в котором рисовалось кольцо пламени, смыкающееся вокруг меня, и я сам — маленький, маленький, — стоял в середине, словно в чашке огненного цветка, чьи лепестки охватывали меня и соединялись над моей головой.
Я мечтал о дожде, о тропическом дожде, который падает с облаков радужного оникса и мягко шуршит в пальмовых листьях. А так как дождь не являлся, а асфальт и стены дышали пеклом, то я ненавидел все окружающее, — вплоть до зеленых яванских воробьев и индусских полицейских на перекрестках.
А жара тем временем проникала уже в самое сердце, которое билось, колеблясь, неверно, и иногда, точно в раздумьи, чуть-чуть не останавливалось.
Было безумием в таком состоянии появляться на улице, но меня гнало из пансиона взвинченное до крайности воображение: все обиды российского изгнанника кипели во мне, начиная с надменно-недоверчивых взоров кучки английских чиновников на пристани, при высадке, видевших во мне вопросительный знак, человека со врожденным бунтом в крови, банку разрушительных микробов, — и кончая ледяным обхождением со мною в пансионе нескольких «мисс», в чьем воображении я, может быть, являюсь блудным сыном безнравственной матери, отплясывающей непристойные «цыганские» танцы, чьи дочери и сейчас продолжают соблазнять правоверных иностранцев до вертепам Дальнего Востока…
И я шел в Ка-лун, туземный квартал, стараясь превратить себя в скифа, полуазиата, чтобы прислушиваться там к шипению скрытой ненависти, питаемой цветным населением к белым братьям. Мне хотелось окинуть взглядом сумасшедший бег бурливой реки желтых лиц, стиснутой в узких улочках, и прикинуть в уме, — что будет, когда взбеленится эта река в грозу и в сумрачной ярости помчит свои волны к чинным кварталам…
Цель моего путешествия была уже недалека; за поворотом рев и галдеж несметных разносчиков и торговцев с ларька понесся мне навстречу; замелькали шелковые халаты и вонючие отрепья отдельных лиц из толпы, сгрудившейся на полукрытой площади. Я видел потные лица кули, волочивших какие-то мешки, раскрытые рты охрипших продавцов, машущие и зазывающие руки, — все, что составляет дальневосточный базар.
Вдруг, в самой гуще движения, посреди рогатых шестов палаток, где-то резко стегнуло воздух…
Треск хлопушки? Нет! — выше базарного галдежа в смертном испуге взвал чей-то визгливый голос… Несколько вскриков — и почти мгновенно настала тишина, в которой слышалось лишь глухое топанье сотен ног и шарканье тел.
Я машинально продолжал шагать, но впереди, один за другим, посыпались выстрелы, — ровно с такими промежутками, сколько требуется, чтобы вводить новый патрон в карабин.