Замок ужаса
Шрифт:
Первое, что я заметил, было отсутствие Кострецова.
Помаявшись еще с полчаса, я встал, решив подвергнуть кумирню осмотру при лунном свете. Проскользнув несколько закоулков между мазанками и небольшую площадку перед самой кумирней, я смело шагнул в настежь открытую дверь. Свет, лившийся в решетчатые без стекол окна, дробился на потрескавшихся изображениях позолоченных богов и переливался в струйках золотистой пыли. Мне бросилось в глаза, что статуи богов имели скорее египетский, чем монгольский разрез глаз и были значительно монументальнее, нежели мне приходилось
Неожиданно я вздрогнул: с косяка узенькой дверцы на меня глядело желтое изможденное лицо живого человека в одеянии монаха!.. Вглядевшись, я убедился, что он дремал, сидя в резном кресле перед столиком, на который посетители обычно кладут подношения.
Лежащий на подносе перед ним русский золотой навел меня на мысль, что здесь, быть может, проходил Кострецов.
На цыпочках я шмыгнул мимо дремавшего монаха и очутился в другом помещении, слабо освещенном древним светильником. По углам дымились курильницы, и дым от них свивался в причудливые клубы под потолком. Под его колышащимся покровом с дюжину человек спало прямо на полу.
Между ними я сейчас же узнал женщину, чья тень покрыла меня ночью, когда я находился на дороге скорби… Но теперь всякий след страдания исчез с ее лица; оно дышало экстазом подлинного счастья; полураскрытый рот буквально звал поцелуй, и задор, обнявшийся со смехом, витал на губах…
В конце ряда более невозмутимых мужских лиц, за старушкой с идиотски-блаженным лицом, — лежал Кострецов.
Я сел рядом с погруженным в сон спутником и задумался что значит все это?
Совершенно неожиданно моя задумчивость перешла в легкую, приятную дрему. Я примостился поудобнее — и увидел сон.
III
Он начался резким гудком паровоза, таким неожиданным, что я даже испугался…
Суета на вокзале… На перроне полно народу — негде поместиться… Все — русские… Несут без конца баулы, чемоданы, корзинки. Сторожа в помятых картузах и запачканных передниках катят тележки с багажом. Тележки скрипят, визжат, сторожа переругиваются — никак не проедешь… Гам, смех, веселая толкотня… Ничего не могу разобрать, где я, что такое творится…
— Скажите пожалуйста, — обращаюсь я к бородатому человеку купеческой складки, в картузе и поддевке, у которого все лицо — сплошное благодушие и радость, — куда же весь этот народ едет?
— Как — куда? — удивляется он. — С Луны свалились?.. Домой — в Россию едем! Большевиков прогнали — всей нашей маяте конец пришел… Можно сказать — народ так образовался, так образовался… Митревна, — обращается он к жене, — куда же Митюха, пострел, убег? Поезд-то подходит… как бы малец под паровоз не угодил… Митю-ха! — громко гудит его мощный голос на всю платформу.
Я стою, опешивши, а потом спохватываюсь: ведь правда, в самом деле! Люди сказывали… Надо и мне обратно, в Тамбовскую губернию!
А тут, смотрю, —
— Что же вы, прапорщик, здесь стоите? От своего эшелона вздумали отстать, а? — А потом, все больше расплываясь в неудержимую улыбку, указывает рукой: — Вот тут, на запасных путях, наш эшелон стоит. Все наши в сборе — только вас не хватает!.. Ну, ну, не жмите так сильно руку; в ней ведь осколок застрял… Конечно, понимаю… чувства… — А сам так и сжимает мою руку, точно клещами…
Я борюсь с внезапно охватившим меня сомнением… Ведь штабс-капитана Коваленко на моих глазах снарядом в бою убило… Но сомнение уступает очевидности, тем более, что глаз, вдруг приобретший необыкновенную зоркость, стал охватывать чудовищные пространства: чуть ли не вся Русь родимая — как на ладони! Вот в сибирских снегах и метелях, впереди хмурой рати мелькнул орлиный профиль адмирала Колчака: вот поодаль — «брат-атаман» Анненков с казачьей сотней; дальше, где-то в стороне, пробивая путь к родной земле, — сумрачный боец, барон Унгерн-фон-Штернберг ведет свою кавалерию на монгольских лошадках и грозно помахивает ташуром… и еще другие — живые и мертвые, шкурники и герои, — все спешат возвратиться… А тут, рядом, на веером раскинувшихся запасных путях, — эшелоны, без конца эшелоны… И все вагоны украшены зелеными березками; на орудийных лафетах — венки; звуки дюжины гармоник и веселого Солдатского трепака несутся со всех сторон…
— Вот, посмотри! — говорит Коваленко, еще указывая в другую сторону: — Во-он пароходы!
И, действительно, я увидел голубые моря, вспененные винтами мощных гигантов, выбрасывающих тучи дыма…
— Все беженцы, как один человек, с разных стран — и на родину едут, — ликующе добавил Коваленко, — и жизнь же теперь будет!
Я ничего не успеваю ответить, потому что слышу еще один голос, зовущий меня… Это — Нина! Ну как я ее не заметил, если она тоже здесь!
Свежая, румяная, точно сейчас выкупали ее в утренней росе, с блестящими глазами, в том же светлом платьице, которое было на ней в день расставания, два года тому назад, — она еще раз перекрикивает весь этот гам:
— Андрюша!
Мчусь к ней, схватываю ее за руки и… неожиданно выпаливаю:
— Нина… а мне передавали, что ты в мое отсутствие с комиссаром сошлась… наших предавала!..
— И ты поверил? — Она звонко хохочет: — Ха-ха-ха!
— Ха-ха-ха, — начинаю я тоже хохотать.
Хохот, наполовину истерический, сотрясает все мое существо; в сонном видении происходят какие-то непонятные сдвиги; платформа со всеми пассажирами поднимается на воздух, над поездами, а последние проваливаются в какую-то глубь…
Кто-то трясет меня…
IV
Открыв глаза, увидел Кострецова. Он старался меня успокоить:
— Тише!.. Ты уже разбудил меня — еще и других разбудишь! — шептал он над моим ухом.
Когда я окончательно пришел в себя, он спросил: — Что тебе приснилось?