Замошье
Шрифт:
Панькина слава, между тем, росла. Малец ли где гадом укушен, или корова расщепит копыто — всюду панькин злой глаз виноват. Стали Паньку обходить стороной. Кто и не верит, а все береженого бог бережет, ноги не купленные, можно и крюка дать, обойти лихо подальше. Сначала Панька смеялась, а после взвыла. На людях живет, а как в лесу. Особенно худо стало, когда у соседей заболела дочка Маша. Долго лежала по больницам, в самом Пскове лежала, да ничего не вылежала, вернулась домой хромоногой. Врачи сказали, что болезнь не лечится, хорошо еще, что не всю девчонку сковало, а то бы провела жизнь в инвалидской коляске. Но
Первым чувством, когда до Паньки доползли эти разговоры, была обида, вторым — страх. Ведь смотрела, завидуя, на счастливую Алену — Машину мать? Смотрела. Так вдруг и впрямь завистью изурочила девочку? И не хотела, а сделала. Панька стала чураться людей, ходила опустив глаза, в бригаде старалась получить отдельную работу, чтобы ни с кем не встречаться. Чтобы не напакостить ненароком, пыталась не думать ни о ком, но все равно думала, только мысли легкие неприметно сменились обидой на всех за свою пропащую жизнь.
А жизнь, как ее ни суди, продолжалась. Вышло послабление колхозам, довелось людям вздохнуть посвободнее. Тетка Феша в красный угол портрет Маленкова повесила, среди икон, за то, что снял непомерную тяготу. Потом подошла весна пятьдесят четвертого, и начавшие оживать деревни забурлили, переполнившись через край новостями. Вроде и знакомое, но не бывшее прежде на слуху слово «целина» теперь не сходило с языка. Народ мигом понял целина, это свобода, паспорт на руках, высвобождение из колхозной крепости. Чуть не вся бездетная молодежь засобиралась в Казахстан, и никто за общим шумом не видел, что родным селам грозит безлюдье.
Панька никуда ехать не хотела. Притерпелась уже, притерлась к своему месту. Но уезжавших одобряла: верно, нечего тут преть. Одобряла до той поры, пока не узнала, что Леха тоже написал заявление в райком. Панька ничем не выдала себя, но в груди все разом перевернуло. Казалось тридцать лет на носу, не только другие, но и сама себя давно записала в бобылки — ан, нет! Жила, значит, в душе какая-то надежда. На людях Панька крепилась, лишь оставшись одна, шептала побелевшими губами:
— Милый, родненький, как же я без тебя? Не уезжай!
И Лешка не уехал.
К тому времени он уже работал на гусеничном тракторе, и вот, во время пахоты между траками попал кусок старой, с палец толщиной проволоки. Услышав резкий скрежет, Леха высунулся из кабины поглядеть. Подгадал он с этим в самый раз — ржавый крюк зацепил за голенище кирзовых сапог и сдернул тракториста на землю. Освободить ногу Леха не успел, гусеница вдавила ее в глину, только серо-розовая пена выступила по краям.
Паньку к раненому никто не звал, в Андреево давно был фельдшерский пункт. Но она сама почуяла беду, прибежала. Опоздала совсем немного — Леху уже увезли. Не дрогнув лицом, Панька вернулась в Замошье. Затворила избу на крюк и повалилась на пол. Билась, молча выплакивая последние в жизни слезы. Твердо знала — она виновата во всем, и никто больше. Жутко вспомнился предсмертный баб-тонин шепот: «Для себя ничего не хоти, так легше…» Да как жить-то, не хотя?!
Ногу Лехе не отняли, но и здоровья не вернули. Никуда он, конечно, не поехал, ковылял по родному Андрееву, припадая на бок, перед непогодой прятал изломанную ногу в валенок. Работать продолжал на тракторе, на том же самом. Не держал зла на трактор и, вообще, ни на кого не держал. Словно и не менялось в его жизни ничегошеньки.
И в панькином бытье ничего не изменилось. Так и куковала одна. Работала в совхозе, колхоз к концу пятидесятых разорился, и его переназвали совхозом. Сначала трудилась на ферме, выращивала ягнят, но это оказалось совхозу невыгодно, да и ягнята у нее начали болеть, тогда перешла на лен. Там частенько приходилось видеть Леху, хоть это уже было ни к чему. Сломалось что-то в сердце, Леха стал чужим. Хромает неподалеку невидный мужичонка, слепо подмигивает вышибленным глазом, — и пусть его.
Теперь уж Паньки не чурались, народа в деревне осталось совсем ничего, попробуй повыбирай, сам одинешенек останешься, тут любая беседа дорога. А от Паньки нос воротить, так и вовсе неумно. Нюрка, жившая через четыре дома, попыталась было, да раскаялась. Нюрка была молодой, ровесница беспутной Любке, но характерной. Даже средь коренастых замошинских баб Нюрка выделялась особо. Еще в девчонках ее дразнили медведицей — за силу, ширину и трубный голос. А как вышла Нюрка замуж, отхватив заморыша Ваньку, и зажила своим домом, так открылось в ней стремление грести к себе, от которого родилось с годами едкое прозвище Хап-баба. И не то, чтобы Хап-баба как-то особо не любила Паньку или обидела чем, а просто не замечала, свои заботы довлели. Паньку тоже не обида взяла, а больше любопытство: что станет? Подошла к Нюрке, волочившей со мха двухведерную торбу ягоды, погладила по рукаву, ласково сказала:
— Ой, Нюша, все ты в делах. И намедни бегала и и седни бежишь. Отдохнула бы…
— Некогда, — отрубила Нюрка, — зимой наотдыхаюсь, — стряхнула панину руку и загрохотала сапогами к дому.
Назавтра Нюрка на работу не вышла и на второй день тоже. А когда вечером Панька, возвращаясь с вязки дресты, проходила деревней, ее остановил громкий стук в стекло. Нюрка махала рукой из-за рам, приглашая в дом. Пыталась выйти в сени, встречать, да не смогла, страшенный прострел скрутил поясницу и не давал даже встать по малой нужде.
— И что за наказание такое? — гундосила Нюрка. — Лежу как гвоздем приколоченная, ничо не могу. Корова не прибрана, птица беспризорная. А еще бычок у нас подрастает. Его сейчас не накормишь, в декабре сдавать нечего будет. И картошку копать пора подходит. Ваня один не справится.
— Прежде справлялся, — сказала Панька.
— Прежде он рядом пас, забегать мог, а сейчас вон куда гоняет, аж за линию.
— Ну не убивайся, — успокоила Панька. — Выздоровеешь. А другой раз, смотри, не только о работе думай, но и о спине. Своя, чать.
И верно, на следующий день Нюрка уже ковыляла по двору, а через неделю, как ни в чем не бывало, копала картошку и таскала ее домой, спокойно вскидывая на хребтину трехпудовые мешки. Но с Панькой стала отменно вежлива, а однажды вдруг появилась у паниной избы с решетом.
— Я те гостинца принесла! — сообщила она, — яичек, вот, три пятка. У тебя своих-то курей нет…
У Паньки и впрямь не было ни птицы, ни скотины. Вроде бы с детства была приучена, все умела, а не приживалась у нее никакая животина, тоже, видать, боялась сглаза. Панька сперва удивилась, чуть не обиделась подарку, принялась было отнекиваться, а потом вдруг согласилась и взяла. Что еще делать, раз своего нет? А Нюрке будет урок.