ЗАМУРОВАННЫЕ
Шрифт:
— И всё?
— Почти. Совсем немного осталось дочитать. И один этот фонарь на сто восемьдесят семь страниц.
— Мурлыкин, а ты "Войну и мир" читал?
— Не-а. Я кино смотрел.
— Внимательно смотрел?
— Жевал-дремал. А что, дядя?
— Расскажешь нам как-нибудь в своей оригинальной интерпретации.
— Вань, а посоветуй что-нибудь в библиотеке взять, только не русское. Хватит.
— Попробуй Гюго "Человек, который смеется", — посоветовал я в корыстном расчете на захватывающий пересказ.
Сказано-сделано, и через неделю Марина Львовна в своем неизменном
Повертев в руках издание и удручившись мелким шрифтом, весь терзаемый сомнением в правильности литературного выбора, Жура все же решился. Он принялся за чтение, пыхтя себе под нос и перебирая губами текущий текст.
Последние дней десять книга его полностью поглотила. Он старался читать по ночам, чтобы не отвлекаться и не терять переплетения сюжетных линий. Но сегодня Жура решил не дожидаться тюремного полумрака дежурного фонаря. До развязки оставалось страниц пятнадцать — ожидание финала тяготило. При осмыслении французского классика Жура изо дня в день баловал камеру цитатами, в которых находил или отражение собственных мыслей, или ответы на неразрешенные вопросы.
— "Но детям неведом тот способ взлома тюремной двери, который именуется самоубийством"! Каково! А?! Может, ломанемся всей хатой?! — восторженно предложил он.
— Ломанись фаршем через решетку, — усмехнулся Олег.
— Олег, ты боишься смерти? — с серьезным лицом вопрошал Жура и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Смотри, как здесь написано: "Смерть — свобода, даруемая вечностью". Прямо в десятку! Олигарх, давай сорвемся отсюда. Вскроемся и сорвемся. Сначала ты, а я следом.
— Я не согласен, что смерть — это свобода, — Олег почесал лысину, оторвавшись от "Денег".
— А вот с этим согласен? Послушай: "Равнодушие — это благоразумие. Не шевелитесь — в этом ваше спасение. Притворитесь мертвым — и вас не убьют".
— Что-то в этом есть, — нахмурив лоб, раздумчиво пробубнил Олег.
— Олежек, а ты в курсе, что ты — насекомое, — без намека на иронию продолжал спрашивать Жура.
— Чего ты сказал? — зарычал Олег, побледнев от злости.
— Да я, Олежа, на тебя бы в жизни такое не подумал, это Гюго про тебя написал. Вот: "Равнодушие — это благоразумие. Не шевелитесь — в этом ваше спасение. Притворитесь мертвым — и вас не убьют. Вот к чему сводится мудрость насекомого", — медленно и торжественно продекламировал Серега. — Не веришь? Сам прочти!
…Вечером, уже после поверки, Жура в растерянной прострации закрыл книгу, резко закинул голову, уткнув глаза в потолок, словно боясь выронить их из глазниц.
— Ты как? — я с недоумением уставился на спортсмена.
— Не знаю! — хохотнул Жура, лицо которого душевным шрамом обезображивала глупая натужная улыбка, а хрусталики туманились влажной дымкой. Это были слезы. — Я плачу?! Ха-ха! — Спортсмен промочил рукав, издав странное подобие смеха, споткнувшегося о подступивший к горлу комок. — Я никогда с книг не плакал. Я вообще никогда… Это же п… Я теперь убивать не смогу…
"ГАЗОВАЯ КАМЕРА"
Тихо
— Выносим все вещи, — осклабился офицер.
— Все забирайте, — блаженно изрек капитан. — Сан-обработка будет.
— Это шутка?! — нервно передернул плечами Олег.
— Никаких шуток.
— Неделю назад санобработку проводили. Вы издеваетесь?! — продолжал возмущаться Олег на усладу слуха вертухая.
За семнадцать месяцев моего пребывания на централе первая санобработка случилась неделю назад, необходимость очередной представлялась малоубедительой.
Началась разборка хаты: продукты выкладывались на продол, личные вещи и матрасы — в смотровую. Шмоном почему-то заправлял младший сержант. Парень появился в изоляторе недавно. Ублюдочно оттопыренная челюсть являлась единственной живой чертой его сухой жилистой физиономии, челюсть и выражала всё: чувства, ум, волю. На новом месте он явно планировал сделать карьеру и подходил к службе с рьяной тупой исполнительностью, что заранее обрекало его на ненависть сослуживцев и брезгливое презрение арестантов.
— Что это? — сержант извлек из моего баула кальсоны, завязанные концами в узлы — приспособление для физкультуры.
— Кальсоны.
— Изымаю.
— С каких это пор?
— Вынужден квалифицировать это как средство для побега.
— Тогда расскажи, как с этим можно убежать.
— Ну, это… — сержант задумчиво заерзал челюстью. — Тогда развяжите узлы, иначе я буду вынужден это квалифицировать как предмет для нанесения тяжких телесных повреждений сотрудникам изолятора.
Сержант выступал в присутствии капитана. Каждое новое его слово стирало смысл предыдущего, но звучало чеканно, громко и страстно.
— Приспустите трусы, присядьте пять раз, — дело дошло до личного досмотра.
— Ладони подставляй, сержант! — получил он хамский отпор.
Вертухай отчаянно двинул челюстью в сторону капитана, но тот брезгливо отмахнулся.
Всех четверых замариновали в коридорном стакане — полтора на полтора метра. Серёга устало вздыхает, Олег злобно ноет, проклиная мусоров, Сергеич, словно мрамор, недвижим и безмолвен. Наконец, возвращают в хату. Уже на продоле из распахнутых тормозов в глаза прёт какая-то слезоточивая дрянь. Затаскиваем вещи в камеру, дверь закрывается, гуляющий сквозняком воздух останавливается, наполняя лёгкие едкой удушливой влагой. Стол, стены, шконки, батареи, даже зеркало на дальняке покрыты лоснящимися разводами, разъедающими даже краску.
Газовая камера. Боль дробящим свинцом кистеня крушит виски, глаза слезятся кровью рваных ожогов… Блюем почти хором. Принимаемся за уборку, пытаясь водой смыть химию. Вроде стало легче, то ли вымыли, то ли привыкли. Но между рамой окна и решеткой широкая трещина, она залита желто-серой жидкостью, залита нарочно, с умыслом. Тряпкой к ней не подобраться, придется ждать, пока испарится сама, а пока глотаем ядовитые пары. Ложимся, чтобы меньше дышать, обкладываем лица смоченными холодной водой полотенцами, — чем-то вроде противогазов…