Занавес
Шрифт:
В 1920 году господина Энгельберта еще удивлял шум «взрывных чудовищ»; последующие поколения сочли его вполне естественными; ужаснув человека, сделав его больным, шум постепенно переделал человека; своим постоянным присутствием и непрерывностью он в конечном счете внушил потребность в шумеи вместе с этим совершенно иное отношение к природе, отдыху, радости, красоте, музыке (которая, сделавшись непрерывным звуковым фоном, утратила свою принадлежность к искусству) и даже к слову (оно не занимает, как прежде, привилегированного места в мире звуков). В истории существованияэто стало изменением столь глубоким, столь длительным, что никакая война, никакая революция не могла произвести на свет ничего подобного; изменением, которое Яромир Йон в какой-то мере отметил и начало которого описал.
Я сказал
Я в очередной раз хочу вызвать силуэт Алонсо Кихады: показать, как герой садится на Росинанта и отправляется на поиски великих сражений. Он готов пожертвовать жизнью ради благородной цели, но самой трагедии он не нужен (трагедия его не хочет), поскольку с самого рождения роман питает недоверие к трагедии: к ее культу величия, к ее театральному происхождению, к ее слепоте по отношению к прозе жизни. Несчастный Алонсо Кихада! В соседстве с его печальным образом все становится комедией.
Вероятно, ни один романист до такой степени не поддался пафосу трагедии, как Виктор Гюго в «Девяносто третьем годе» (1874), романе о Великой французской революции. Три его главных персонажа, приукрашенные и наряженные, как будто напрямую перекочевали в роман с гравюры: маркиз де Лантенак, страстно преданный монархии; Симурден, великий деятель революции, не менее маркиза убежденный в ее истинности, наконец, племянник Лантенака, Говен, аристократ, ставший под влиянием Симурдена крупным революционным генералом.
Вот конец их истории: посреди крайне жестокой битвы в замке, осаждаемом революционной армией, Лантенаку удается сбежать по потайному ходу. Впоследствии, уже в безопасности, укрывшись от осаждающих, он видит замок в огне и слышит отчаянные женские рыдания. В эту минуту он вспоминает, что трое детей из семьи республиканцев остались в заложниках за железной дверью, ключ от которой лежит у него в кармане. Он видел уже сотни смертей мужчин, женщин, стариков и ни разу не вмешался. Но смерть детей — нет, никогда, никогда он не позволит этого! Он проходит по тому же подземному ходу и, на глазах ошеломленных врагов, спасает детей из пламени. Он арестован и приговорен к смерти. Когда Говен узнает о героическом поступке своего дяди, его нравственные убеждения поколеблены: разве не заслуживает помилования тот, кто пожертвовал собой, чтобы спасти детские жизни? Он помогает Лантенаку бежать, зная, что этим приговаривает себя самого. В самом деле, верный бескомпромиссной морали революции, Симурден посылает Говена на гильотину, хотя любит его, как собственного сына. Для Говена смертельный приговор справедлив, он спокойно принимает его. В ту секунду, когда нож гильотины начинает опускаться, Симурден, верный революции, пускает себе пулю в сердце.
Трагическими героями этих персонажей делают именно их убеждения, ради которых они готовы умереть и умирают. Действие романа «Воспитание чувств», написанного за пять лет до романа Гюго (в 1869 году), где тоже идет речь о революции (революции 1848 года), происходит в мире, не имеющем ничего общего с трагическим: у персонажей имеются собственные суждения, но это легковесные суждения, поверхностные и незначительные; они быстро их меняют, и не из-за того, что в человеке происходят глубокие интеллектуальные перемены, а как меняют галстук, цвет которого перестает нравиться. Когда Делорье узнал, что Фредерик отказывает ему в пятнадцати тысячах франков, обещанных для журнала, тотчас же «его дружеские чувства к Фредерику умерли. <…> Его охватила ненависть к богатым. Он стал склоняться к воззрениям Сенекаля и пообещал себе служить им». После того как госпожа Арну разочаровала Фредерика своим целомудрием, тот «стал желать, как Делорье, всеобщего потрясения».
Сенекаль, страстный революционер, «демократ», «друг народа», становится директором завода и весьма надменно обращается с персоналом. Фредерик: «Для демократа вы слишком суровы!» Сенекаль: «Демократия не есть разнуздание личности. Это равенство всех перед законом, разделение труда, порядок!» [24] В 1848 году он опять становится революционером, затем, с оружием в руках, подавляет ту же самую революцию. Однако было бы несправедливо видеть в нем лишь оппортуниста, готового в любой момент переметнуться на сторону противника. Он верен себе и тогда, когда он революционер, и тогда, когда он контрреволюционер. Ибо — и это весьма важное открытие Флобера — политическая позиция опирается отнюдь не на мнение (это настолько хрупкая, настолько неопределенная вещь!), а на нечто менее рациональное и более прочное: например, у Сенекаля это изначальная преданность приказу, изначальная ненависть к индивидууму (к «буйству индивидуализма», как он сам выражается).
24
Цит. по: Флобер Г.Собрание сочинений: В 5 т. Т. 3-Воспитание чувств / Пер. А. Федорова. М.: Правда, 1956.
Для Флобера нет ничего более чуждого, чем нравственное осуждение его персонажей; недостаток убеждений не делает Фредерика или Делорье неприятными или достойными осуждения; впрочем, они далеко не трусы или циники и часто испытывают потребность в смелом поступке; в день революции, посреди толпы, увидев рядом с собой человека с пулей в боку, Фредерик «в ярости бросился вперед…». Но это всего лишь мимолетные импульсы, которые не воплощаются в устойчивую позицию.
И лишь самый наивный из всех, Дюссардье, идет на смерть за свои идеалы. Но в романе это второстепенный персонаж. В трагедии трагическая судьба всегда на авансцене. В романе Флобера лишь на заднем плане можно увидеть мельком ее мимолетный отблеск, словно заблудившийся отблеск света.
Лорд Олверти нанял двух воспитателей, чтобы те занимались юным Томом Джонсом: первый, Сквейр, человек «moderne», восприимчивый к либеральным идеям, наукам, философии; другой, пастор Тваком, консерватор, для которого единственным авторитетом является религия; оба человека образованны, но злы и глупы. Они предвосхищают жуткую парочку из «Госпожи Бовари»: аптекаря Оме, поборника науки и прогресса, и, рядом с ним, ханжу кюре Бурнизьена.
При всей своей чувствительности к роли глупости в жизни, Филдинг воспринимал ее как исключение, случайность, недостаток (отвратительный или комичный), она не могла коренным образом изменить его видение жизни. У Флобера глупость — это нечто совсем иное; она не исключение, не случайность и не недостаток; она отнюдь не «количественный» феномен, не нехватка нескольких молекул ума, что можно было бы исцелить воспитанием; она неизлечима; она присутствует повсюду, в мыслях глупцов и гениев, она неотъемлемая часть «человеческой природы».
Вспомним, в чем Сент-Бёв упрекал Флобера: в «Госпоже Бовари» «отсутствует доброта». Как!
А Шарль Бовари! Преданный жене, своим пациентам, лишенный всякого эгоизма, разве он не герой, не жертва доброты? Как забыть, что он после смерти Эммы, узнав обо всех ее изменах, не впадает в гнев, а испытывает лишь бесконечную грусть? Как забыть хирургическую операцию на искривленной ступне Ипполита, помощника конюшего? Все ангелы парили над ним, ангелы милосердия, щедрости, любви к прогрессу! Все его поздравляли, и даже Эмма, очарованная добрым поступком, поцеловала его! Несколько дней спустя становится очевидной абсурдность операции, и Ипполиту, после невыразимых мучений, все-таки приходится ампутировать ногу. Шарль подавлен, от него демонстративно отвернулись знакомые. Персонаж неправдоподобно добрый и тем не менее такой реальный, он, разумеется, гораздо более достоин сочувствия, чем вся эта провинциальная «активная благотворительность», так умилявшая Сент-Бёва.