Запад на Восток
Шрифт:
«Машина смерти» работала настолько быстро, что у обывателя не оставалось времени даже подумать о том, что происходит. Чтобы все осталось в рамках повседневной, будничной жизни. Нелепым, как сказал бы Хармс, «случаем». Как будто ничего страшного не произошло, надо только сделать погромче радио. А человек – ну что человек? «Съел антрекот, икнул и умер». А «официанты вынесли его в коридор и положили на пол вдоль стены, прикрыв грязной скатертью».
Вот и все – абсурд, хохма! Игра случая, ведь по-другому объяснить невозможно. Но что делать в этой игре со ставкой? Если это жизнь человека? Так абсурд превращался в страх.
Проза Хармса есть художественная форма этого страха. Страх есть внутренний двигатель его сюжетов. То, чему подчиняются, сами того не понимая, персонажи и мы вместе с ними. Один из первых художественных «откликов» на то, что происходит, я вижу в ранней вещице Хармса 1929 года «На набережной нашей реки собралось очень много народу. В реке тонул командир полка Сепунов…
– Утонет, – сказал Кузьма.
– Ясно, что утонет, – подтвердил человек в картузе.
И действительно, командир полка утонул.
Народ начал расходиться».
Первые разоблачительные процессы над «командирами» к 1929 году стали частью жизни страны. До массового террора оставались считаные годы. Но ведь человек живет в маленьком, обывательском времени, он ничего не знает о будущем. Или знает – но только то, что ему говорят по радио и в газетах. Он смотрит на происходящее с равнодушием зеваки. Это не я, думает он. Это не со мной. Это у них.
Но уже к середине 30-х «чума» репрессий проникает в каждую комнату.
Теперь «человек в картузе» может постучать в дверь к каждому.
Что такое советская тюрьма и сталинское правосудие, мы хорошо знаем по романам Домбровского. В основе этого «правосудия» лежит целесообразность. Чтобы государство стало несокрушимым, надо всех граждан сделать виновными. Заочно, на всякий случай. Заставить жить и работать в страхе перед наказанием за эту «вину». Чтобы человек сам – сам! – нашел, если понадобится, в чем он перед государством виновен. Старый, но какой эффективный метод – с реальными пятилетками в три года, со стремительной индустриализацией. С помпезным кинематографом.
С египетскими пирамидами на улицах – чуть не сказал было.
С этой, одной из чудовищных с гуманистической точки зрения формой абсурда, абсурда правосудия «по-сталински», Хармс имел дело при первом аресте. Вспоминает жена Хармса Марина Дурново: «Однажды Даню вызвали в НКВД. Не помню уже, повестка была или приехали за ним оттуда. Он страшно испугался. Думал, что его арестуют, возьмут. Но вскоре он вернулся и рассказал, что там его спрашивали, как он делает фокусы с шариками (на детских утренниках во Дворце пионеров. – Г. Ш.). Он говорил, что от страха не мог показывать, руки дрожали».
Это ощущение – изумления перед собственной беззащитностью, когда тебя можно вот так, без предъявления обвинения, выдернуть, как вещь (или, говоря по-хармсовски, как «сор») – просто вынуть из привычного хода жизни и превратить в подследственного, – это ощущение я чувствую во многих вроде бы легкомысленных, юмористических вещицах Хармса. В «Сундуке», например – когда человек добровольно залезает под крышку и с ужасом ждет, чем это кончится (общеизвестно, что большинство судебных дел основывались на самооговорах). Или во «Сне» – поскольку, отпущенный на свободу, человек не может воспринимать то, что с ним произошло, иначе как сон или наваждение. Логических объяснений – почему его забрали, почему отпустили – у него нет. Он остается жить, да – но раздавленный этим абсурдом. Уничтоженный страхом, что этот абсурд повторится. А он повторится, ведь почти все, прошедшие через первый арест, впоследствии были арестованы повторно и окончательно.
Мы это знаем, но тогдашний обыватель? Вот как психологически точно (хотя литературоведчески и недоказуемо) передается это ощущение в вещице «Хвастун Колпаков»:
«Вытащили они Федора Федоровича из воды, сняли с него водолазный костюм, а Федор Федорович смотрит вокруг дикими глазами и все только “няв… няв… няв…” говорит.
– То-то, брат, зря не хвастай, – сказали ему водолазы и ссадили его на берег.
Пошел Федор Федорович Колпаков домой и с тех пор больше никогда не хвастал».
Колпаков идет домой. Но тот же «Сон», он кончается скверно, потому что «Калугина сложили пополам и выкинули, как сор». Кому нужен человек, побывавший там? Соседи напуганы, они делают вид, что не узнают его. Этот синдром «неузнавания», он есть во многих вещицах Хармса – взять хотя бы случай со столяром и аптекой. Или историю про Антона Антоновича, который взял и сбрил бороду:
«Да как же так, – говорил Антон Антонович, – ведь это я, Антон Антонович. Только я себе бороду сбрил».
«Ну да, – говорили знакомые. – У Антона Антоновича была борода, а у вас ее нету».
«Да что же это, в самом деле, – говорил, разозлясь, Антон Антонович, – кто же я тогда, по-вашему?»
«Не знаем, – говорили знакомые, – только вы не Антон Антонович».
Хармс никогда не был иллюстратором своего времени. Никогда напрямую не говорил о нем. Повторяю, он писал свои вещи из быта, который был пропитан страхом. И этот страх определял художественную логику. Как и многие из его круга, Хармс не мог не понимать, что происходит. Но реальные масштабы катастрофы – те, которые мы видим только сейчас, с расстояния времени, – не мог представить даже после 37-го года, когда был арестован его близкий друг, поэт Николай Олейников. Только страх – разлитый в воздухе – что-то подсказывал ему. «Сейчас такая жизнь, – говорил он жене, – что если у нас будет общая фамилия, мы потом никому не сумеем доказать, что ты это не я. А так у тебя всегда будет оправдание: “Я знала и не хотела брать его фамилию…» Поэтому для твоей безопасности, для тебя будет спокойнее, если ты останешься Малич…”
Так, собственно, и вышло.
Повседневный внутренний страх невыносим, он всегда ищет выход. Таким выходом, выхлопом становится агрессия. Такая же немотивированная, как и сам страх. Этой агрессией буквально кишит проза Хармса. Откройте наугад любую страницу – и вы провалитесь в настоящее побоище, в «Страшный суд» Босха: «Елена била Татьяну забором. Татьяна била Романа матрацем. Роман бил Никиту чемоданом. Никита бил Селифана подносом. Селифан бил Семена руками. Семен плевал Наталье в уши. Наталья кусала Ивана за палец…» и т. д.