Западный канон(Книги и школа всех времен)
Шрифт:
Хотя ему повстречалось столь много препятствий и столь мало подмоги в их преодолении, он умел обрести точное знание множества укладов жизни и множества складов врожденных черт; изобильно их разнообразить; отметить их тонкими отличиями; и показать их как на ладони в должных сочетаниях. В этой части его деятельности ему было некому подражать, зато все последующие сочинители подражали ему; и сомнительно, чтобы у всех его последователей можно было взять больше максим теоретического знания или больше правил практического здравомыслия, чем он один дал своему отечеству.
Сюда вложено так много, что требуется абстрагироваться, увидеть то, что видел Джонсон, и вслушаться в отголоски его славословий Шекспиру. Теоретическое знание — это то, что можно назвать когнитивной внимательностью; практическое здравомыслие — это мудрость. Если Шекспир обрел «точное знание» и как на ладони показал его, то философам за ним не угнаться. Не унаследовав никаких условий, Шекспир-созидатель сам задал условия, выполнять
Один из маленьких шедевров Джонсона — «На смерть друга» («Айдлер», № 41), датированный 27 января 1759 года; всего несколькими днями раньше умерла его мать. Джонсон, христианин, пишет о надежде на воссоединение, но тон и мрачный пафос этого текста говорят о таком полном приятии принципа реальности, примирения с неизбежностью ухода, какого скорее ждешь от скептического Монтеня или от Фрейда, для которого религия была иллюзией. Едва ли можно лучше Джонсона сказать о психологическом состоянии того, кто пережил другого:
Это суть беды, посредством которых Провидение исподволь отторгает нас от любви к жизни. Прочие горести стойкость духа может отразить, а надежда — умерить, но невосполнимая утрата не позволяет нам ни выказывать решимости, ни тешиться упованиями. Почившим не дано возвратиться, и нам не остается ничего, кроме томления и скорби.
В сравнении с этой незаурядной прозой Джонсоновы декларации веры кажутся не столько слабыми, сколько неуверенными, даже принужденными. Джонсону, эмпирику и натуралисту, беспощадному в своей рассудительности, вера никогда не давалась легко. В Джонсоне была страсть к самому сознанию, которой ничто не могло утолить; он хотел больше жизни, до самого конца. Даже если бы Босуэлл не написал «Жизни…», то мы все равно помнили бы личность Джонсона, которой проникнуто все, что он писал и говорил. В наши дни личность критика и литературоведа существенно обесценилась благодаря разного рода формалистам и культурным материалистам. И все же, думая о современных критиках и литературоведах, которыми я сильнее всего восхищаюсь, — Уилсоне Найте, Эмпсоне, Нортропе Фрае, Кеннете Бёрке, — я в первую очередь вспоминаю не теории и не методы, не говоря уже о книгах. Сперва идут проявления их сильных и ярких личностей: Уилсон Найт без обиняков цитирует услышанное во время спиритических сеансов; Эмпсон провозглашает «Потерянный рай» вещью высоковарварской — почти ацтекской или бенинской; Фрай весело характеризует неохристианское представление Т. С. Элиота об упадке цивилизации как Миф о Великом Западном Поскальзывании; Бёрк сопоставляет слова «I», «ауе» и «еуе» в связи с эмерсоновской идеей «прозрачного глазного яблока» [261] . Доктор Джонсон — сильнейший из критиков и литературоведов, и дело тут не только в его когнитивной силе, образованности и мудрости, но и в блеске его литературной личности.
261
«I» (я), «ауе» (да), «еуе» (глаз) — омофоны (ай). О глазном яблоке см. эссе «Природа» (Эмерсон Р. У. Природа // Эстетика американского романтизма. М.: Искусство, 1977. С. 181).
Противовесом автору сумрачных размышлений о смерти служит Джонсон в ипостаси критического юмориста, учащий критика не быть ни чрезмерно серьезным, ни самодовольным, ни высокомерным. В «Жизнеописаниях виднейших английских поэтов», своем главном критико-литературоведческом труде, Джонсон представляет читателю пятьдесят двух поэтов, выбранных в основном книгопродавцами (издателями) — в том числе таких неканонических корифеев, как Помфрет, Спрат, Ялден, Дорсет, Роскоммон, Степни и Фелтон, — достойных предшественников многих наших преждевременно канонизированных рифмоплетов и недооформившихся витий. Из них всех можно (и тогда можно было) взять одного Ялдена. Джонсон отмечал, что Ялден пытался писать пиндарические оды на манер Абрахама Каули (о котором тоже сегодня помнят одни специалисты): «Приковав свое внимание к Каули как к образцу, он попытался в некотором роде вступить с ним в соперничество и сочинил „Гимн к тьме“, очевидно, в ответ на „Гимн к свету“ Каули».
Даже несмотря на это, о несчастном Ялдене не помнил бы вовсе никто, не завершайся «Жизнеописание Ялдена» великолепной, очень джонсоновской фразой: «О прочих его стихах довольно будет сказать, что они заслуживают прочтения, хотя они и не всегда совершенно отточены, хотя рифмы подчас подобраны весьма дурно и хотя его недостатки кажутся упущениями от лености, нежели небрежностями от рвения».
Кажется, после этого от злосчастного Ялдена мало что остается — но это еще не лучшее соображение, на которое третьестепенный поэт сподвиг первостепенного
Самые сильные главы великих «Жизнеописаний…» — об Александре Поупе, предшественнике самого Джонсона; о Ричарде Сэвидже, посредственном поэте, но превосходном собеседнике, с которым Джонсон делил свои первые лондонские годы, когда был богемой с Граб-стрит; о Мильтоне, к которому Джонсон относился одновременно с неприязнью и глубочайшим восхищением; и о Драйдене, в некотором смысле — его предшественнике на критическом поприще. Важные и замечательные места, впрочем, есть также в главах о Каули, Уоллере, Аддисоне, Прайоре, Свифте, Янге, Грее, даже на нескольких страницах, посвященных другу Джонсона — безумному поэту Уильяму Коллинзу. Как собранию критических и биографических текстов «Жизнеописаниям…» нетравных на английском языке. Как и в прочей критике Джонсона — то есть в большей части статей в «Рамблере», отчасти в «Расселасе…», в предисловии и примечаниях к пьесам Шекспира, да и во многом из того, что цитирует в «Жизни…» Босуэлл, — граница между интерпретацией и биографией там весьма условна.
Быть может, Джонсон (в отличие от меня) и не верил, что, как говорит Эмерсон, «истории, собственно, нет; есть только биография», но писал Джонсон, по сути, биографическую критику. Даже когда биография была практически недоступна — как в случае Шекспира, — Джонсон демонстрировал, какие тонкости возможны в жанре биографической истории. Для Джонсона в биографии всегда на первом месте индивидуальность, и, соответственно, важнейшие моменты для него — это самобытность, изобретательность и подражание, как природе, так и другим поэтам. Критики и литературоведы, занятые, как я, проблемой влияния, конечно, учатся у Джонсона, который в глубине души понимал, почему его важные стихотворные сочинения ограничиваются «Лондоном» и «Тщетой человеческих желаний» — вещами чудесными, но едва ли полностью соответствующими его возможностям. Его ощущение совершенства Поупа не дало ему достичь большего; он воспевал Поупа, но не стал творчески искажать своего изящного поэтического отца, едва ли схожего с Джонсоном по темпераменту.
Т. С. Элиот, слабый в сравнении с Джонсоном критик, сделался сильным поэтом, на свой лад исправив в «Бесплодной земле» Теннисона и Уитмена. Джонсон сознательно удержался от того, чтобы дать неоклассической традиции Бена Джонсона, Драйдена и Поупа продолжателя сильнее, чем Оливер Голдсмит или Джордж Крабб (обоих Джонсон поддерживал). Для меня остается загадкой, отчего воинственный Джонсон не пожелал вступить с Поупом в состязание, к которому был превосходно подготовлен. То, как Джонсон относился к Поупу, больше похоже на то, как относился к Джойсу Энтони Бёрджесс, а не на то, как относился к своему былому повелителю Беккет. Я неравнодушен к «Влюбленному Шекспиру» Бёрджесса, но это — любовное повторение «Улисса», а не переделка его. Между тем еще ранний Беккет в своем упоительном романе «Мерфи» дал весьма творческое искажение «Улисса» — от него он отошел в своем собственном направлении и встал на долгий путь развития, приведший его через «Уотта» и великую трилогию («Моллой», «Мэлон умирает», «Безымянный») к очень неджойсовскому триумфу — «Как есть», и трем его главным пьесам. Как поэт, Джонсон отказался от величия, к которому определенно приблизился в «Тщете человеческих желаний». Как критик, Джонсон оказался более раскован и превзошел всех, кто был до него. Босуэлл нам этой тайны не раскрывает. Дело не в силе «Тщеты…», но в уникальности этой вещи; Джонсон сознавал, насколько она хороша. Почему он не пошел дальше?
Я не знаю другого поэта из писавших по-английски, который, обладая такой силой, как у Джонсона, настолько осознанно отказался бы стать первостепенным поэтом. Стихи Эмерсона так же относятся к стихам Вордсворта, как стихи Джонсона — к стихам Поупа, и, подобно Джонсону, Эмерсон избрал иную гармонию — прозы [262] . Но даже в лучших стихотворениях Эмерсона — «Бахусе», «Днях», «Оде Ченнингу» и еще нескольких, вроде «Уриила», — нет весомости и блеска Джонсоновой «Тщеты…». После «Тщеты…» гений Джонсона направлялся на критику и беседу, но не на стихи. Шекспир был поэт, которого Джонсон любил наперекор себе, отчасти в разладе со своим вожделением «поэтического правосудия» и нравственного совершенствования человечества. Но Поупа — даже больше, чем Драйдена, — Джонсон любил безоговорочно; Поупу он отдал свое сердце и даже утверждал, что Поупов перевод «Илиады» — это «произведение, с которым не сравнится ничто и никогда», более того — произведение, «о котором можно сказать, что оно настроило английскую речь», в том числе речь самого Джонсона.
262
Блум отсылает к словам Джона Драйдена из предисловия к «Древним и современным преданиям» (1700): «…мысли, какие ни есть, бегут ко мне, толпясь, так быстро, что единственная трудность состоит для меня в том, чтобы выбрать или отвергнуть, направить их в стихи или придать им иную гармонию — прозы».