Западный канон(Книги и школа всех времен)
Шрифт:
В 1922 году, когда умер Пруст (ему был всего пятьдесят один год), Фрейд опубликовал мощную короткую работу «О некоторых невротических механизмах при ревности, паранойе и гомосексуализме». Она открывается сравнением ревности с печалью, и Фрейд уверяет нас, что люди, которые вроде бы не выказывают двух этих универсальных чувств, подвергают их сильнейшему вытеснению, и поэтому ревность и печаль играют еще большую роль в их бессознательном. С мрачной иронией Фрейд делит ревность на три ступени: конкурирующую, спроецированную и бредовую. Первая имеет нарциссический и «эдипический» характер [476] ; вторая есть проекция на партнера своей вины (реальной или воображаемой); предметом третьей, переходящей в паранойю и, как правило, вызываемой вытеснением [477] , делается лицо того же пола. Как обычно, во фрейдовском анализе очень чувствуется Шекспир, хотя и не трагическая тяжесть «Отелло», пьесы, из которой Фрейд специально приводит пример спроецированной ревности [478] , а скорее тон «Зимней сказки», Фрейдом не упоминаемой. В «Зимней сказке» Леонт почти последовательно проходит три Фрейдовы ступени ревности. С тремя своими величественными
476
При этом в работе (во всяком случае, в русском ее переводе) говорится, что эта ревность «не происходит из эдипова комплекса».
477
Из текста Фрейда следует, что не «как правило», а «всегда».
478
Фрейд 3. О некоторых невротических механизмах при ревности, паранойе и гомосексуализме / Пер. А. Боковикова // Фрейд 3. Собр. соч.: В 10 т. Т. 7: Навязчивость, паранойя и перверсия. С. 220.
Наш век не знает иронии тоньше прустовской, и мифологическое уподобление в его романе евреев гомосексуалам не является выпадом в адрес тех или других. Пруст не был ни антисемитом, ни гомофобом. Его любовь к отцу-христианину была подлинной, но страсть к матери-еврейке — всепоглощающей, а любовные связи с композитором Рейнальдо Аном и Альфредом Агостинелли, прообразом Альбертины, были весьма искренними отношениями. Бежавших из Содома и Гоморры Пруст сравнивает с евреями диаспоры и совсем прямо — с изгнанными из Рая Адамом и Евой. Д. Э. Риверс настаивает на том, что сопоставление Содома, Иерусалима и Рая — смысловой центр романа Пруста, в котором присущая евреям способность к выживанию сливается с присущим гомосексуалам вековым долготерпением; таким образом, евреи и гомосексуалы обретают статус представителей того положения, в котором пребывает все человечество, так как, по словам Пруста, «настоящий рай (есть) потерянный рай» [479] . Прустовский юмор в отношении мазохистской гомосексуальности де Шарлюса или «еврейской» озабоченности неприятного Блоха может показаться злым, но мы будем жестоки к Прусту, если решим, что ему досаждало или его еврейское происхождение, или его гомосексуальная ориентация.
479
Пруст М. Обретенное время / Пер. А. И. Кондратьева. М.: Наталис, 1999. С. 169.
Впрочем, всякое суждение о нем будет жестокостью; «Поиски…» — сочинение столь созерцательное, что уходит от западных канонов суждения. Его «темперамент», как, помнится, заметил Роджер Шатак, удивительно восточный: Пруста, повествователя и Марселя объединяет имплицитная убежденность в том, что человек никогда не бывает завершен, что его сознание всегда понемногу развивается. Я знаю, что Пруст— это апофеоз французской культуры, а не индуистской мысли. Возможно, безумец Рескин внушил Прусту что-то от своего светского мистицизма; или же, что более вероятно, Прустово умение предаваться размышлениям привело его к самой границе внутреннего преображения. Я иногда гадаю, почему Прусту не было равных в умении увидеть и изобразить высокую комедию, а не низкий фарс, ревности. Созерцательный процесс, отраженный в «Поисках…», привел его к такой точке зрения, с которой муки ревности Марселя могут показаться утонченно, хотя и болезненно, комическими.
Это не означает, что в уединении и тиши своего обитого пробкой кабинета Пруст погружался в работу над чем-то, чего от него ожидать не приходилось, вроде «Бхагаватгиты» — но «Поиски…» есть наставительная литература, также как Монтень, доктор Джонсон, Эмерсон и Фрейд, в конечном счете, суть авторы, касающиеся грани между размышлением и созерцанием. Роджер Шатак говорит о «Поисках…»: «Мы можем „вчитывать“ туда столько, сколько позволят наш возраст и понимание». Достигнув конца романа, мы не уверяемся непременно в том, что повествователь познал правду или реальность, но чувствуем, что его сознание вплотную приблизилось к превращению в нечто отличное от всего, что — мне, во всяком случае, — доводилось встречать в западной литературе. Именно этому, только возникающему сознанию ревность и страстная любовь представляются нелепо (но и возвышенно) неразличимыми.
Сэмюэл Беккет пишет в конце своего эссе «Пруст» (1931), что мужчины и женщины Пруста «стремятся к чистому субъекту, так чтобы перейти от слепой воли к изображению» [480] . По Беккету, этот чистый субъект — сам Пруст: «Его воля почти не содержит примесей» [481] . Предположу, что Беккет подразумевает не повествователя и не Марселя, а Марселя Пруста, страдающего астмой, читающего Шопенгауэра и стремящегося достигнуть состояния музыки. Уолтер Пейтер, который относится к Рескину так же, как Пруст, — вот критик, который понял бы Пруста лучше всего. Пейтеров «избранный момент», обмирщенное, материалистическое откровение — вот то, чего ищут Прустовы ревнивые влюбленные, Сван и Марсель, когда предпринимают исторические и научные разыскания в чувственном прошлом. Главные герои высокой и ужасающей комедии Пруста становятся подлинными искусствоведами ревности, продолжающими свои поиски, несмотря на то что любовь давно угасла, а в случае Марселя и самого предмета любви уже нет в живых. Ревность, по мысли Пруста, — маска страха смерти: ревнивый влюбленный одержим каждой деталью места и времени предательства от страха, что места и времени не хватит ему самому. Подобно искусствоведу, обездоленный влюбленный взыскует истины минувшего озарения, но исследователь ревности вместо озарения обнаруживает тьму.
480
Беккет С. Пруст // Беккет С. Осколки: Эссе, рецензии, критические статьи / Пер. М. Дадяна. М.: Текст, 2009. С. 60.
481
Там же. С. 61.
Сам Пруст считал важнейшей частью «В сторону Свана»,
482
Пруст М. Содом и Гоморра / Пер. Н. Любимова. М.: Худож. лит., 1987. С. 40.
В своих комедиях Шекспир обычно связывает «половое» переряжение с ревностью так, что одержимости не возникает. Комедия Пруста уходит от Шекспира, обретая дерзость, допускающую свободную игру компульсивности. Ревность у Пруста лишена литературной родословной; Отелло и Леонт бесконечно далеко отстоят от Свана с Марселем. У Пруста ни один ревнивый любовник не совершит убийства: дух комедии «Поисков…» воспрещает его. Вот почему главная метафора для Свана и Марселя — ученый исследователь, искусствовед-рескинианец. Выяснение фактов как пытка — вот Прустова формула комического, поскольку оно есть самоистязание, а факты, по сути, — воображаемые догадки. Тон задает Сван:
Но в этом странном периоде любви личность другого человека приобретает такую необыкновенную глубину, что любопытство по отношению к самым мелким подробностям повседневных занятий какой-то заурядной женщины, пробуждение которого он теперь чувствовал в себе, было тем самым любопытством, с каким он изучал когда-то историю. И все поступки, которых он устыдился бы до сих пор: выслеживание под окном, а завтра — кто знает? — может быть, искусно заданные вопросы каким-нибудь случайным свидетелям, подкуп слуг, подслушивание у дверей, — казались ему теперь, подобно расшифровыванию текстов, сопоставлению показаний и интерпретации старинных памятников, только методами научного исследования, обладающими бесспорной логической ценностью и вполне позволительными при отыскании истины [483] .
483
Пруст М. В сторону Свана / Пер. А. Франковского // Пруст М. В поисках утраченного времени. М.: ACT, 2004. С. 280.
Далее Сванова страсть к восстановлению мелких подробностей светской жизни Одетты сравнивается со страстью «(любителя искусства, копающегося) в флорентийских документах XV века с целью глубже проникнуть в душу „Примаверы“, прекрасной „Ванны“ или „Венеры“ Боттичелли».
Сван обнаруживает, что душа Одетты непроницаема, и это неуклонно влечет за собою новые приступы мук ревности, соединенных с «более благородным» желанием знать правду. По чудеснейшей иронии Пруста, Сван обнаруживает, что «ревность оживляла в нем другую способность его любознательной юности: страсть к истине, но истине, тоже помещавшейся между ним и его любовницей, получавшей свой свет только от нее…». Такая истина — в самой матрице всякой ревности — получает лишь тьму от мрачности, исходящей от объекта любви. Фрейдово ироническое определение влюбленности — «переоценка объекта» [484] — не годится для страсти, которую ревность сначала усиливает, а потом подменяет собою. Проникая в чувственную одержимость, гений Пруста превосходит и Шекспира, и Фрейда:
484
Ср.: «В рамках этой влюбленности нам с самого начала бросается в глаза феномен сексуальной переоценки, тот факт, что любимый объект пользуется известной свободой от критики, что все его качества оцениваются выше, чем качества нелюбимых людей или его самого в то время, когда его не любили» (Фрейд 3. Психология масс и анализ Я / Пер. А. Боковикова // Фрейд 3. Собр. соч.: В 10 т. Т. 9: Вопросы общества и происхождение религии. С. 105).
Конечно, у Свана не было непосредственного сознания размеров этой любви. Когда он пытался определить их, то любовь его казалась ему иногда уменьшенной, сведенной почти к нулю; так, в иные дни к нему возвращались равнодушие и даже почти отвращение, которые внушали ему перед тем, как он полюбил Одетту, ее выразительные черты, ее блеклая кожа. «Положительно, я делаю большой шаг вперед, — говорил он себе на другой день. — Правду сказать, я не получил вчера почти никакого удовольствия, лежа с ней в кровати; престранная вещь: я нашел ее почти безобразной». Он, несомненно, был искренен, но его любовь вышла далеко за пределы физического желания. Самая личность Одетты не занимала в ней больше значительного места. Когда взгляд его встречал на столе фотографию Одетты или когда она сама приходила к нему в гости, он с трудом отожествлял ее лицо, живое или же изображенное на бристоле, с непрекращавшейся болезненной тревогой, обитавшей в нем. Он говорил себе почти с изумлением: «Это она!» — как воскликнули бы мы, если бы нам показали оторванную от нас и вынесенную наружу нашу болезнь, в которой мы не нашли бы никакого сходства с нашими действительными страданиями. «Она?» — спрашивал он себя, желая понять, что это такое; ибо тайна личности, твердят постоянно, есть нечто похожее на любовь и на смерть, скорее, чем на расплывчатые наши представления болезней, — нечто такое, что мы должны исследовать очень глубоко из страха, как бы сущность ее не ускользнула от нас. И эта болезнь, каковой была любовь Свана, до такой степени разрослась, так тесно переплелась со всеми привычками Свана, со всеми его действиями, с его мыслями, с его здоровьем, с его сном, с его жизнью, даже с тем, чего он желал для себя после смерти, так всецело слилась с ним воедино, что ее нельзя было бы исторгнуть из него, не подвергнув почти полному разрушению всего его существа; как говорят хирурги, любовь его не выдержала бы теперь операции [485] .
485
Пруст М. В сторону Свана. С. 312.