Запасной инстинкт
Шрифт:
Губы раскрылись, дыхание стало глубоким и горячим, и руки обожгли его кожу.
Он не был к этому готов. Он все забыл. В голове ничего не осталось – это происходило с ним всегда, когда она трогала его. Сердце остановилось. Мысли остановились. Потом сердце ударило, как электрическим разрядом, и оно рванулось аллюром, или галопом, или вскачь, или еще быстрее. А мысли так и не догнали его, остались позади, в оцепенении и безмолвии.
Волосы ее были черными, как у цыганки из песни, что день и ночь неслась теперь из всех машин и пивных палаток, черт знает, он забыл, как ее звали, ту цыганку.
– Обними меня, – приказал он. Именно приказал, а не попросил, потому что он всегда ей приказывал, а она слушалась – или делала вид, что слушается? Впрочем, сейчас ему некогда было вникать в такие тонкости. Она посмотрела на него со странным, будто укоризненным, изумлением. Он не обратил на это внимания. Заставил себя не обратить.
– Обними меня.
– Мы должны… ехать.
– Сейчас поедем. Обними меня.
– Там… все тебя заждались. – Где?
– На работе.
– Подождут.
– Мы… правда должны ехать.
– Я знаю. Обними меня.
– Я… не могу.
– Почему?..
Он почти не отрывал губ от прохладной, бархатной, твердой щеки, которая словно отодвигалась, когда он прижимался к ней, и его это злило. И еще она так ни разу и не посмотрела ему в глаза, а ему неожиданно этого захотелось.
– Посмотри на меня.
Она взглянула и отвернулась.
– Что?…
– Арсений, нам… правда, надо в контору.
– Пока еще там начальник я. Когда захочу, тогда и приеду.
– Не… надо. Нам нельзя.
– Что ты заладила! – крикнул он. – “Нельзя, нельзя!..” Ты что, мусульманская жена, что тебе ничего нельзя?!
– Я не могу! – тоже крикнула она и даже топнула ногой.
– Зато я могу.
Он сжал руками ее голову и поцеловал по-настоящему, как не целовал уже тысячу лет. Или десять тысяч. И почувствовал движение нежного горла, и еще как она переступила ногами, чтобы прижаться к нему. Раскрытой ладонью она провела по его руке, от запястья до плеча, потом по шее, опять по плечам, а потом длинные пальцы оказались у него на груди. Он посмотрел на них.
В детстве ее учили музыке, он знал.
– Полька.
– М-м?..
– Ты…
– Что?..
– Ты меня… боишься?
Конечно, она его боялась, еще бы! Она нервничала в его присутствии, даже когда они были так называемыми любовниками и регулярно спали в одной постели.
Кроме того – и это всегда было понятно, – для него она оставалась просто еще одним эпизодом его бурной мужской биографии. А он для нее – “мужчиной жизни”. Эта разница в их положении всегда заставляла ее нервничать.
– Я не хочу, чтобы ты меня боялась.
– Я постараюсь.
– Черт возьми, можно подумать, что мы в первый раз!..
Она посмотрела на него, и он моментально прикусил язык. Вовсе она не была пай-девочкой, Белоснежкой, Золушкой, послушной, нежной и благовоспитанной.
Троепольский, изо всех сил стараясь быть на высоте, стянул с Полины тонкий свитерок, прицелился и поцеловал ее в изгиб длинной шеи, а потом пониже, над самой грудью, и, решив, что все сделано уже достаточно правильно, потянул ее на диван. Ждать ему было некогда.
И дернул его черт в эту самую секунду посмотреть на нее!
Да не черт. Тот самый запасной инстинкт все шептал – посмотри да посмотри. Он посмотрел.
У нее было насмешливое лицо – вот-вот расхохочется, даже губы сложились эдаким бантиком, и подбородок выпятился.
– Ты что?!
Она помолчала секунду, а потом ответила жалобно:
– Ты очень смешной, – и все-таки засмеялась осторожно.
– Почему смешной?!
– Не знаю. Ужасно смешной. И что тебе в голову взбрело ни с того ни с сего, что мы должны прямо сейчас?..
Ничего они не были “должны”, наоборот, они как раз были “не должны”, но она засмеялась, черт ее побери!
Женщины никогда не смеялись над ним. Особенно в постели.
Он резко притянул ее к себе, так что локтем она стукнула ему в грудь, и заставил перестать смеяться, и разметал в стороны все ее связные мысли, и принудил смотреть себе прямо в глаза, и захватил ее в плен, и поработил ее волю, и подчинил себе ее разум. Он умел это делать.
Очень быстро он пошвырял на пол ее одежду, и его джинсы тоже куда-то делись, и они оказались вдвоем на императорской кровати. Китайская хохлатая собака Гуччи тявкнула, то ли вопросительно, то ли жалобно.
Он все забыл. Он забыл, каково это – попробовать на вкус ее ключицы, или лодыжки, или сгиб локтя, или местечко на шее, под самыми волосами, и теперь вспоминал все, и оказалось, что ничего лучшего с ним не было последнюю тысячу лет. Или десять тысяч, он точно не помнил.
Почему-то в ту же секунду, когда они упали на императорскую кровать и собака Гуччи подалась от них в сторону, перестало иметь значение то, что они “не должны” и нужно спешить на работу, забылись запах тюрьмы и Федина смерть, и еще то, что никто не смел над ним смеяться, а она засмеялась, и теперь он “должен” вылезти из кожи вон, чтобы доказать ей… чтобы показать ей… чтобы заставить ее… чтобы…
чтобы…
Она глубоко и коротко дышала и таращилась на него, и от ее взгляда в голове у него будто что-то взрывалось, и осколки осыпались со стеклянным шорохом. Сквозь этот шорох в ушах он слышал, как ревет кровь, и не понимал, чья это, его, или ее, или их общая – может, у них общее кровообращение?..
Все его инстинкты, основные и запасные, заткнулись и трусливо порскнули по углам, оставив его наедине с этим. Оно настигало его, и он уже понимал, что немного ему осталось, долго он не протянет, а почему-то казалось, что надо долго, чтобы она в другой раз не смела… или не могла… или не решилась… или… или…