Запертая комната
Шрифт:
Я сейчас говорю о нашем раннем детстве, когда нам было лет пять-семь. Многое быльем поросло, а что помнится, частенько предстает в фальшивом свете. И все же навряд ли я ошибусь, если скажу, что сумел сохранить ауру тех дней, и, насколько нам дано пережить заново наше прошлое, я не думаю, что мои нынешние чувства меня обманывают. То, каким Феншо в результате стал, сдается мне, своими корнями уходит туда, в наше детство. Быстро сформировавшись, он уже к первому классу был личностью. В то время как все мы были аморфными существами в состоянии постоянного возбуждения и, как новорожденные котята, слепо двигались вперед, он привлекал внимание вполне осмысленным поведением. Я не хочу сказать, что Феншо рано повзрослел — он не казался старше своих лет, — просто он, будучи еще ребенком, стал самим собой. По тем или иным причинам бури, которые переживали все мы, обошли его стороной. Его драмы были иного порядка — более закрытыми, наверняка более жестокими — и не сопровождались резкими перепадами в проявлении характера, коими было отмечено наше общее становление.
Один случай вспоминается особенно ярко. Связан он с празднованием дня рождения нашего сверстника из первого или второго класса, то есть речь идет о самом начале временного
После гостей я вместе с Феншо зашел к нему домой. Его мать, сидевшая на кухне, поинтересовалась, как все прошло и понравился ли имениннику подарок. Феншо и рта открыть не успел, как я уже выпалил всю правду. У меня и в мыслях не было его подставлять, просто меня всего распирало. Жест Феншо открыл для меня целый мир: оказывается, можно настолько проникнуться чужими переживаниями, что твои собственные станут уже неважными. Я впервые стал свидетелем истинно нравственного поступка и ни о чем другом говорить не мог. Что касается матери Феншо, то особого энтузиазма в ее голосе я не почувствовал. Признав, что он проявил доброту и великодушие, миссис Феншо сочла его поступок неправильным. Она купила этот подарок, а он, отдав его в другие руки, если можно так выразиться, украл у нее эти деньги. Мало того, явившись к имениннику без подарка, он проявил свою невоспитанность и этим бросил тень на нее, поскольку именно она, мать, несет ответственность за его действия. Феншо слушал и молчал, даже после того, как она закончила свое внушение. Она спросила, все ли он понял. Да, ответил он. Тем бы все и кончилось, но после короткой паузы он добавил, что все равно считает свой поступок правильным и, невзирая на ее недовольство, в следующий раз поступит точно так же. За этим последовала маленькая сцена. Возмутившись такой дерзостью, миссис Феншо обрушилась на него с обвинениями, но он гнул свое и не уступал ни в какую. Кончилось тем, что он был отправлен к себе наверх, а меня попросили уйти. Меня ужаснула такая несправедливость, но, когда я попробовал за него заступиться, миссис Феншо просто от меня отмахнулась. А тот, кто заварил эту кашу, не стал продолжать бессмысленный спор и молча удалился в свою комнату.
В этом эпизоде весь Феншо: спонтанное проявление великодушия, непоколебимая уверенность в собственной правоте и молчаливое, почти безропотное смирение перед неизбежными последствиями. Он мог совершить необыкновенный поступок, а потом повести себя так, словно не имел к этому никакого отношения. Иногда это его качество, больше, чем что-либо другое, меня от него отпугивало. Мы сближались, я им восхищался, отчаянно за ним тянулся, и вдруг наступал момент, когда я понимал, что он мне чужой и что моя линия жизни с его внутренним миром несовместимы. Я хотел всего и сразу, меня раздирали самые разные желания, я был во власти сиюминутного — какое уж тут олимпийское безразличие! Для меня было важно находиться в числе первых, производить впечатление на окружающих своим безудержным честолюбием: хорошими отметками, письмами в студенческую газету, высокой оценкой результатов очередной недели. Феншо ко всему такому относился равнодушно — стоял себе в сторонке, как будто его это не касается. Если он успевал в учебе, то вопреки собственным устремлениям, без борьбы, без усилий; не делая на это ставку. Такая поза могла обескуражить кого угодно, и мне потребовалось немало времени, чтобы понять: что хорошо для Феншо, не обязательно годится для меня.
Впрочем, не стоит преувеличивать. Наши расхождения все-таки относятся к более позднему периоду, детство же запомнилось нашей пылкой дружбой. Мы были соседями, и наши дворы, не разделенные забором, выглядели обшей лужайкой с гравиевыми дорожками и земляными площадками, как будто здесь жила одна большая семья. Наши матери — ближайшие подруги, наши отцы — постоянные теннисные партнеры, мы с Феншо — единственные дети… Идеальные условия, ничто не стояло между нами. Мы появились на свет с разницей в одну неделю, эту лужайку исползали на четвереньках вдоль и поперек, оборвали сообща кучу цветов, и свои первые самостоятельные шаги по этой траве мы сделали в один день. (Сохранились фотографии, запечатлевшие сей исторический момент.) Позже в этом общем дворе мы осваивали азы бейсбола и американского футбола. Мы строили форты, устраивали игры, придумывали собственные миры, за этим последовали вылазки в город, велосипедные кроссы, бесконечные разговоры. Мне кажется, невозможно знать другого человека лучше, чем я знал Феншо. В шесть лет мы были настолько привязаны друг к другу, что, по словам моей матери, как-то спросили ее, можно ли мужчине жениться на мужчине. Мы хотели никогда не разлучаться, вот в наших головах
Тот факт, что Феншо в результате стал писателем, сейчас, задним числом, я нахожу вполне логичным. Его духовный аскетизм, можно сказать, диктовал такой выбор. Уже в младших классах он сочинял короткие рассказы, писателем же считал себя с десяти лет. Поначалу все это, разумеется, выглядело несерьезно. По и Стивенсон были его кумирами, и из-под пера выходили те еще пассажи: «В ту ночь, лета одна тысяча семьсот пятьдесят первого от Рождества Христова, споря с убийственной метелью, я продвигался к родовому поместью, замку моих предков, когда навстречу мне из снежной замети шагнул человек-призрак». Вычурные фразы, экстравагантные сюжетные повороты. В шестом классе, помнится, Феншо написал небольшой, страниц на пятьдесят, детективный роман, который с подачи учительницы он в десять приемов прочитал нам после занятий. Мы все гордились им: он читал как настоящий актер, вживаясь в каждый образ. О чем этот роман, я вам уже не скажу, помню только, что интрига поражала своей сложностью, а в финале разрешалась какая-то путаница между двумя парами близнецов.
Но Феншо никак нельзя назвать книжным червем. Неизменный участник спортивных игр и ключевая фигура нашего сообщества, он не мог стать затворником. В те годы складывалось впечатление, что все ему удавалось: он был первым на бейсбольном поле, в учебе, выделялся своей внешностью. Любое из этих преимуществ уже придало бы ему особый статус, а все вместе они превращали его в настоящего героя, отмеченного богами. И при этом, удивительное дело, он ничем среди нас не выделялся. Не гений, не вундеркинд. Никакого сверхъестественного дара, который бросался бы в глаза. Абсолютно нормальный подросток, я бы даже сказал, в квадрате, если такое возможно, в том смысле, что он был в полной гармонии с собой, идеально нормальный, в отличие от всех нас.
Феншо, которого я знал, не отличался показной смелостью, тем сильнее поражала безоглядность, с какой он вдруг лез на рожон. За его внешним самообладанием скрывалась какая-то темная сила: потребность испытать себя, рискнуть, пройти по лезвию ножа. Мальчиком он обожал играть на стройках, забираться по лестницам и лесам, балансировать на мостках, перекинутых над бездной, где угадывались остовы машин, мешки с песком и грязная жижа. Пока Феншо выполнял эти трюки, я держался сзади и беззвучно умолял его остановиться (сказать это вслух я боялся, чтобы он, не дай бог, не загремел вниз). Со временем таких поползновений стало только больше. Он говорил мне о том, как важно «распробовать жизнь». Создавать искусственные преграды, стремиться к неизведанному — вот чего он жаждет, особенно с годами. Однажды, когда нам было по пятнадцать, он уговорил меня провести уикенд в Нью-Йорке: мы скитались по улицам, ночевали на вокзальных скамейках Пенн-Стейшн, общались с нищими, морили себя голодом. Помню, как в Центральном парке, в воскресенье, в семь утра, я так надрался, что меня вывернуло на зеленый газон. Для Феншо это было испытанием, очередной проверкой на прочность, а для меня — отвратительным инцидентом, жалкой попыткой сыграть не свою роль. Но я продолжал ему подыгрывать, одурманенная жертва, незадачливый спутник, юный Санчо Панса, наблюдающий, не слезая с осла, как его собрат сражается в одиночку.
Через пару месяцев после памятного уикенда Феншо повел меня в бордель (этот визит организовал его приятель), и там мы оба потеряли невинность. Помню небольшой дом из бурого песчаника у реки в Верхнем Вест-Сайде и тесную квартирку с темной спальней, отделенной от кухоньки хлипкой занавеской. Нас встретили две темнокожие женщины: одна старая и толстая, другая молодая и хорошенькая. Поскольку никто не хотел иметь дело со старой, нам предстояло решить, кто пойдет первым. В прихожей мы бросили монетку. Феншо, разумеется, выиграл, и я остался в кухне с толстухой. Она называла меня «душкой» и не переставала повторять, что она готова, было бы у меня только желание. В ответ я нервно мотал головой, а из-за шторки доносилось учащенное дыхание моего друга. Я мог думать только об одном: что совсем скоро мой лысый окажется там, где сейчас резвился Феншо. Наконец пришел мой черед. Я впервые видел голую девушку (не знаю, как ее звали); она держалась естественно и мило, и все получилось бы само собой, если бы меня не отвлекали ботинки Феншо: они торчали из-под занавески, такие сияющие от света на кухне, живущие отдельной жизнью от их хозяина. Девушка помогала мне, как могла, но вся эта возня слишком затянулась, и настоящего удовольствия я так и не получил. Когда в наступивших сумерках мы с Феншо вышли на улицу, мне нечего было сказать. А он шагал рядом вполне довольный, как будто в очередной раз «распробовал жизнь», тем самым еще раз проверив свою теорию. В ту минуту я понял, какой он ненасытный… в отличие от меня.
Мы вели уединенную загородную жизнь. Нью-Йорк, казалось бы, вот он, в каких-то двадцати , милях, но до него нашему замкнутому мирку с его лужайками и деревянными домишками было как до Китая. К тринадцати-четырнадцати годам Феншо окончательно превратился в такого внутреннего эмигранта, который формально выполнял все, что от него требовалось, в душе презирая эту жизнь. Он не вступал в конфликты, не бунтовал, просто ушел в себя. Если мальчишкой он всегда был на виду, в центре всех событий, то в старших классах он как будто исчез, спрятавшись в темных кулисах, подальше от ярких огней рампы. Я знал, что Феншо серьезно пишет (хотя он перестал показывать свою прозу кому бы то ни было), но это был скорее симптом, чем причина. Он единственный из нашего десятого класса попал в школьную команду по бейсболу. Прекрасно отыграв несколько недель, он вдруг без видимой причины ушел. На следующий день я узнал от него подробности. После занятия он прямиком направился в тренерскую комнату — вернуть форму. Тренер, только что из душа, стоял возле стола в чем мать родила, если не считать бейсбольной кепки и сигары во рту. Феншо с удовольствием, не скупясь на детали, живописал всю нелепость этой сцены: голый крепыш, метр с той самой кепкой, стоит на цементном полу в луже воды, ни дать ни взять полотно старых мастеров, — но тем все и ограничилось, броской картинкой, изящными словами, и ни намека на его, Феншо, присутствие. Его решение уйти из команды огорчило меня, я ждал серьезного обоснования, но он отделался одной фразой: «Бейсбол — какая скучища!»