Записки баловня судьбы
Шрифт:
Этот один бесит потому, что за ним, что ни говори, мысль, а мысли дано особое, неподчиненное существование. И кто знает, сколько молчащих, не пишущих рецензий людей думают так же, а то и резче, беспощаднее. В самом деле, критика моя была весьма поверхностна и «малокровна», я вел разговор о художественной нищете комедии и не помыслив о безнравственности и ложности для тех, предвоенных лет конфликта между «негативным» Галушкой, который, видите ли, удовлетворился достигнутым построенным социализмом, и положительным председателем Чесноком, шагающим прямиком в зримый коммунизм. Мое критическое рукоделье было, увы, не добролюбовских «кровей», комедия не поверялась реальной жизнью, а критиковалась с эстетической
Письмо Анатолия Глебова, с которого я начал рассказ, убедительное свидетельство того, как в атмосфере демагогии и авторитарности любая спорная мысль, несовпадение взглядов на границы реализма в искусстве, разница в оценке спектакля, творчества композитора или художника превращается в предмет неукротимой кровавой борьбы. Как низок оказался духовный КПД эпохи, сколько талантов не реализовалось или было отброшено, хотя бы и с закрытием «Литературного критика». В толстые литературные журналы, о которых лицемерно пекся Фадеев, охотнее звали бесцветных, «смирных», готовых обслужить, отдать свое перо местническим, групповым страстям и взглядам. Лучшее было отринуто, ушло в теорию или в горькое, полудремотное существование.
Фадееву до этого не было дела, ни в 1940 году, ни тем более в 1949-м. Надо было сломить несмирных, расчистить путь многолюдной, как оказалось, фирме «Суров и компания», сочинениям Софронова или Мдивани, чье творчество с годами уходило в таинственную, почти криминальную «дымку». Трудно было определить, на каком же языке пишет Мдивани: по объявлению — на грузинском, а переводит их на русский некто Гольдман, респектабельный старший инспектор театров всесоюзного подчинения Комитета по делам искусств. Гольдман, увы, не знает грузинского, но и автор весьма слаб в нем, если иметь в виду не бытовой язык, а язык творчества, — как же совершается таинство творчества, откуда что берется и почему Гольдман получает весомую часть гонорара, как заправский соавтор? Однажды Фадеев взорвался, запротестовал против присуждения Мдивани Сталинской премии, но услужливая, я бы сказал лакейская, критика продолжала хвалить именно язык пьес Мдивани, русский авторский (а не переводчиком подаренный) язык как истинно народный, сочный, якобы хранивший самобытность, удаль, живую силу народа, прохладу и прозрачность равнинных рек, размах российских просторов…
Фадеев знал всему цену, в какой-то момент запротестовал против освящения конторы Мдивани Сталинской премией; но в больших делах «политика» была для него прежде всего. Порядок, любезный его сердцу, желанный «верхам», не должен нарушаться. Внешне речь Фадеева выглядела почти пристойно, этакая строгая, требовательная, и, если бы то, о чем он говорил, было правдой, ее можно было бы отнести к ораторским удачам. Совсем не то случилось с Корнейчуком. Выступил он темпераментно, с претензией на образность, метафоричность и выстраданность. Как смешны и жалки украшения, когда нет честной и сильной мысли! А тут еще гаснет свет — все как некое зловещее представление, и оратор настроился на театральный лад в духе инсценированного «Вия».
Я ждал полуобреченно, что он нанесет удар по мне. У нас с ним уже не только спор о комедии «В степях Украины», но и открытое несогласие по поводу его бутафорской
Но обошлось. Корнейчук не назвал меня, и на этот раз победило благородство или здравомыслие. За все время ожесточенной травли «безродных космополитов» он только однажды на писательском собрании в Киеве сказал: «Про цю людину скажу тiльки одне: я тричi в своэму житнi плакав — один раз, коли померла мати, i двiчi через нього!» [8]
8
«Об этом человеке скажу только одно: я трижды в своей жизни плакал — один раз, когда умерла мать, и дважды из-за него!»
Скажу откровенно: я был благодарен Александру Корнейчуку за непреследование меня в те годы. Не могу избавиться от ощущения, что в глубине души он относился ко мне лучше, уважительнее, чем к своим панегиристам и медоречивым критическим лакеям.
Он поддержал Фадеева (о докладе Софронова и самом докладчике все как-то позабыли, словно его и не было) и поведал драматический эпизод смерти старой колхозницы-пятисотенницы. Назвал деревню, где жила она, мастер выращивания свеклы, назвал и ее имя, через десятилетия мне его не упомнить. Будто бы она, почувствовав приближение смерти, попросила дать знать Корнейчуку, что хочет его увидеть перед кончиной. Он на машине помчался за десятки километров к ней и, к счастью, успел. Женщина протянула ему слабеющую руку и успела шепнуть, чтобы они, все они, честные люди, были осмотрительнее, боевитее, иначе «эти критики» сживут их со свету… Получалось так, что даже в глубинках, где нет ни театра, ни затравленных критиками драматургов, даже там на уме у простого, мудрого люда — одна забота, как уберечься от злонамеренных театральных критиков-«космополитов».
Чувство неловкости овладело людьми: помню, как прятали глаза темпераментные бакинцы, тбилисцы, ереванцы, как в замешательстве замерли карандаши стенографисток. Сюжет перещеголял даже нелепицы «Мечты», а Корнейчук — само обаяние, энергия, напор, молодость — отошел от трибуны с чувством исполненного долга.
После этого нечего было и думать о проблемах драматургии. Понурившись, пленум свернул свою работу, покорно и подавленно принял резолюцию по вопросу, которого и не было в повестке дня: о театральной критике.
Тогда и началось то, что Фадеев назвал в разговоре с Алексеем Дмитриевичем Поповым возней, — его борьба против Дмитрия Шепилова, длившаяся чуть больше месяца, до того дня, когда «судья на ринге», секретарь МК и МГК и ЦК ВКП(б) Г. Попов, поднял руку победителя — Александра Фадеева.
Память удержала еще одну подробность.
Президиум не спеша уходил с невысоких подмостков, Фадеев задержался с кем-то, и к нему через проход, расталкивая людей, бросился тяжело сбитый, коренастый Суров со своей массивной тростью-палицей в руках.
— Александр Александрович! — хрипло прокричал он. — Можно я вас расцелую!
Мне казалось, что Фадеев не сразу узнал просителя, и секунда, чтобы отшутиться, отпрянуть, была потеряна.
Фадеев неловко наклонился — он был выше Сурова и стоял на подмостках — под уста драматурга.
Может быть, и сам Суров не понимал еще, какие возможности открыл ему отныне Александр Фадеев.
7
Культпроп ЦК ВКП(б) фактически не признал пленума.
Дмитрий Шепилов не позволил даже «Литературной газете» напечатать принятую резолюцию, поскольку на пленуме не слушали доклада о театральной критике и не обсуждали ее проблем. Запрет Шепилова логичен со всех точек зрения, кроме авторитарной и амбициозной «точки» самого Фадеева. Он и его «команда», и более всего Софронов, понимали, что не разум и логика и уж конечно не справедливость решают трудные проблемы, а тактика и обходной маневр. Кто-то сильный, если не всесильный, должен вмешаться и движением мизинца отшвырнуть Дмитрия Шепилова со всей его правдой и принципиальностью.